|
Роясь в кипе альбомов, он бомбардировал меня вопросами о малоизвестных английских поэтах, об обстоятельствах исчезновения Амброза Бирса, о том, что я знаю о рукописях Гринберга, которые использовал Харт Крейн. Или, найдя нужную пластинку, вдруг начинал рассказывать какую-нибудь анекдотическую историю из своей жизни в Албании, любопытным образом перекликавшуюся со стихотворением Т. С. Элиота или Сен-Жон Перса. Я потому упоминаю об этих его отступлениях, что они были как глоток живительного эликсира после ограниченных, однообразных и невыносимо нудных речей обитавшей в Афинах английской интеллектуальной братии. Проведя вечер в обществе этих горе-златоустов, можно было впасть в такую тоску, что впору в петлю лезть. Грек полон жизни; она бродит в нем, как молодое вино, дух его искрист и вездесущ. Англичанин флегматичен, он создан для уютного кресла у камина, тусклой таверны, монотонной дидактики. Даррелл обычно получал извращенное удовольствие, наблюдая за тем, как меня корчит в компании его соотечественников: они все до одного были как ожившие карикатуры из его «Черной книги», этой сокрушительной хроники смерти Англии. Кацимбалис уж точно бы потерял дар речи в присутствии англичанина. Никто их даже не ненавидел по-настоящему — они были попросту невыносимы.
Позже в тот же вечер я имел удовольствие познакомиться с несколькими гречанками, подругами сестры Сефериадиса. И вновь я был поражен отсутствием тех бросающихся в глаза изъянов, от которых даже самая красивая американка или англичанка кажется просто уродливой. Гречанка, даже если она культурна и образованна, прежде всего женщина. Она благоуханна; она будоражит и заставляет тебя трепетать. Кровь греков, выходцев из Малой Азии, добавила новому поколению афинских женщин красоты и живости. Обыкновенная греческая девушка, встречающаяся вам на улице, превосходит американку по всем статьям; прежде всего в ней есть характер и порода — сочетание, которое творит бессмертную красоту и окончательно отделяет потомков древних народов от ублюдков Нового Света. Как могу я забыть девочку, которую мы как-то встретили у подножия Акрополя? Ей было, наверно, лет десять, и лицо ее, казалось, было столь же благородным, столь же важным и строгим, как у кариатид Эрехфеума. Она играла с друзьями на маленькой площадке перед кучкой полуразвалившихся лачуг, которые каким-то образом избежали уничтожения. Всякий, кто читал «Смерть в Венеции», по достоинству оценит мою искренность, когда я скажу, что ни одна женщина, даже самая красивая из всех мною виденных, не может, не могла пробудить во мне чувство такого благоговения, какое пробудила эта девочка. Если Судьбе будет угодно сделать так, что она вновь встретится на моем пути, не знаю, какую безрассудную глупость я могу совершить. Она была вместе невинное дитя и ангел, соблазнительница и монахиня, шлюха и пророчица. Она не принадлежала ни Древней Греции, ни современной, ни определенному племени, времени или общественному слою, она была единственной, неправдоподобно единственной. Когда мы невольно на мгновение остановились, глядя на нее, она улыбнулась нам медленной, долгой улыбкой, в которой таилась та загадка, что обессмертил да Винчи, которую постоянно видишь в буддийском искусстве, обнаруживаешь в великих пещерах Индии и на фасадах ее храмов, встречаешь у танцоров с Явы и Бали и у примитивных народов, особенно африканских; и больше того, которая, я это чувствую, увенчает духовное возрождение человечества, но в наше время совершенно отсутствует в улыбке западной женщины. Позвольте мне добавить странную мысль: из всех виденных мною улыбок ближе всего к той загадочной улыбке была улыбка крестьянки с Корфу, женщины с шестью пальцами на ноге, уродливой, которую все считали чем-то вроде чудовища. Она приходила к колодцу, как водится у крестьянок, чтобы набрать воды в кувшин, постирать и посплетничать. Колодец был расположен у подножия крутого склона, по которому вилась похожая на козью тропа. Вокруг стояли густые тенистые оливковые рощи, там и тут прорезанные оврагами, по которым стекали горные ручьи, летом полностью пересыхавшие. |