|
Колодец был расположен у подножия крутого склона, по которому вилась похожая на козью тропа. Вокруг стояли густые тенистые оливковые рощи, там и тут прорезанные оврагами, по которым стекали горные ручьи, летом полностью пересыхавшие. Колодец невероятно притягивал меня; он предназначался для вьючных особей женского пола: сильной полногрудой девушки, которая легко и грациозно несла свой притороченный к спине кувшин с водой, для старой беззубой карги, еще способной тащить на скрюченной спине вязанку хвороста, для вдовы, за которой тянулась стайка детишек, для смешливых служанок и жен, делавших всю тяжелую работу по дому за своих лодырей мужей, — короче говоря, для всех женщин, за исключением важных дам или живших в округе бездельниц англичанок. Когда я впервые увидел женщин, карабкающихся по крутым склонам, как в библейские времена, мне стало не по себе. Один вид тяжеленного кувшина на спине у женщины вызывал у меня чувство стыда. Чувство тем более сильное, что мужчины, которые могли бы выполнить эту черную работу, скорее всего, посиживали в прохладной таверне или валялись в тенечке под оливой. Первым моим побуждением было помочь молодой служанке в нашем доме в этой неженской работе; мне хотелось собственной спиной почувствовать тяжесть наполненного кувшина, хотелось, чтобы боль в мышцах дала бы знать, каково это — постоянно ходить на колодец и обратно. Когда я сказал о своем желании Дарреллу, он в ужасе замахал руками. Здесь это не принято, воскликнул он, смеясь над моим невежеством. Я ответил, что мне наплевать, принято это или нет, что он хочет лишить меня удовольствия, какого я еще не испытывал. Он стал умолять не делать этого ради него — что он потеряет свое положение в деревне, что греки будут смеяться над нами. Короче говоря, ему удалось убедить меня отказаться от этой затеи. Но, бродя по окрестным холмам, я взял себе за правило останавливаться у колодца, чтобы утолить жажду. Там-то я и заметил однажды шестипалое чудовище. Она стояла босиком по щиколотку в грязи и стирала целый ворох одежды. То, что она была безобразна, этого я не могу отрицать, но есть разного рода уродства, и ее было из тех, что не отталкивают, а привлекают. Начать с того, что она была сильной, мускулистой, полной жизни — животное, наделенное человеческой душой и неоспоримой сексуальной привлекательностью. Когда она наклонилась, чтобы выкрутить пару брюк, живость ее прелестей явилась и засверкала сквозь прорехи мокрой от брызг юбки, прилипшей к смуглому телу. Глаза ее мерцали, как угли, как глаза бедуинок. Губы были алы как кровь, а крепкие ровные зубы — белы как мел. Густые черные волосы ниспадали на плечи лоснящимися, словно смазанными оливковым маслом, прядями. Ренуар нашел бы ее прекрасной; он не обратил бы внимания ни на шестипалую ступню, ни на грубые черты лица. Его привлекла бы зыблющаяся плоть, тяжелые полушария ее грудей, легкие мерные движения, мощь ее рук, ног, стана; его восхитили бы ее сочные губы и большой рот, темный огонь взгляда, массивная голова и блестящие черные волны, струящиеся по крепкой, как колонна, шее. Он почувствовал бы животное желание, неутолимый жар, огонь в чреслах, целеустремленность тигрицы, голод, ненасытность, всепоглощающее желание, снедающее женщину, отвергаемую из-за ее шестого пальца.
Но оставим в покое Ренуара — было нечто в улыбке этой женщины, что заставило меня вспомнить о той девочке у подножия Акрополя. Я бы сказал, это было ближайшее подобие загадочного выражения у девочки с волосами цвета красноватого золота. Я имею в виду, как ни парадоксально это может прозвучать, — ближайшее в своей совершенной противоположности. Это чудовище вполне могло бы быть матерью той пронзительной красоте; могло бы, потому что в своей испепеляющей мечте о любви она обнимала такую пустоту, какую не может себе представить самая отчаянно страдающая брошенная женщина. Все ее усилия обольстить, соблазнить вернулись назад, в гробницу любви, где во тьме ее чресл страсть и желание выгорели густым дымом. |