Но ведь мы уезжаем в Америку завтра утром! Я говорил это каждой встречной бабе -
уезжаем завтра утром! Я говорил это блондинке с агатовыми глазами. А пока я это говорил, она взяла мою руку и зажала ее между своими ляжками. В
уборной я стою над писсуаром с монументальной эрекцией, и мой фаллос кажется мне одновременно и тяжелым и легким, как кусок свинца с крыльями. И
пока я вот так стою, вваливаются две американки. Я вежливо приветствую их с членом в руке. Они подмигивают мне и уходят. Уже в умывальной,
застегивая ширинку, я снова вижу одну из них, поджидающую свою подругу, которая все еще в уборной. Музыка долетает сюда из зала, и каждую минуту
может появиться Мона, чтобы забрать меня, или Боровский со своей тростью с золотым набалдашником, но я уже в руках этой женщины, она меня
держит, и мне все равно, что произойдет дальше. Мы заползаем в клозет, я ставлю ее у стены и пытаюсь вставить ей, но у нас ничего не получается.
Мы садимся на стульчак, пытаемся устроиться таким способом, - и опять безуспешно. Как мы ни стараемся, ничего не выходит. Все это время она
сжимает мой член в руке, как якорь спасения, но тщетно - мы слишком возбуждены. Музыка продолжает играть, мы вальсируем с ней из клозета в
умывальную и танцуем там, и вдруг я спускаю прямо ей на платье, и она приходит от этого в ярость. Пошатываясь, я возвращаюсь к столу, а там
сидят румяный Боровский и Мона, которая встречает меня строгим взглядом. Боровский говорит: "Слушайте, едем все завтра в Брюссель!" Мы
соглашаемся. Когда я вернулся в отель, у меня началась рвота. Я заблевал все - кровать, умывальник, костюмы и платья, галоши, нетронутые
записные книжки и холодные мертвые рукописи.
И вот несколько месяцев спустя - та же гостиница.
Я опять в той же комнате и, спасибо Евгению, с пятьюдесятью франками в кармане. Я смотрю во двор, но граммофон умолк. Сундук открыт, и вещи
Моны разбросаны, как и раньше. Она ложится на кровать, не раздеваясь. Один, два, три, четыре... Я боюсь, что она сойдет с ума... Как хорошо
опять чувствовать в постели под одеялом ее тело. Но надолго ли? Будет ли это навсегда? У меня предчувствие, что не будет.
Она говорит так лихорадочно и быстро, словно не верит, что завтра опять будет день. "Успокойся, Мона. Просто смотри на меня и молчи". В
конце концов она засыпает, и я вытаскиваю из-под нее свою руку. Мои глаза слипаются... Ее тело - рядом со мной, и оно будет тут... во всяком
случае до утра... Это было в феврале, в порту; метель слепила мне глаза; мы расставались. В последний раз я увидел ее уже в иллюминатор каюты;
она махала мне на прощанье рукой... На углу на другой стороне улицы стоял человек в шляпе, надвинутой на глаза. Его жирные щеки лежали на
отворотах пальто. Мерзкий недоносок, тоже провожавший меня, недоносок с сигарой во рту. Мона, машущая мне рукой... Бледное печальное лицо,
непокорные волосы на ветру. Но сейчас
- эта печальная комната и она, ее ровное дыхание, влага, все еще сочащаяся у нее между ног, теплый кошачий запах, и ее волосы у меня во рту.
Мои глаза закрыты. Мы ровно дышим в лицо друг другу. Мы так близко, и мы - вместе.
Америка за три тысячи миль от нас. Это просто чудо, что она здесь, в моей постели, дышит на меня и что ее волосы у меня во рту. До утра
ничего уже не может случиться.
Я просыпаюсь после глубокого сна и смотрю на нее. Тусклый свет пробивается в окно. Я смотрю на ее чудесные непокорные волосы и чувствую, как
что-то ползет у меня по шее. Я смотрю на нее опять. Ее волосы - живые. |