Изменить размер шрифта - +

Глухов за те пять недель, что они не виделись, казалось, рывком одряхлел. Руки он прятал в карманах длинной, сильно протершейся на локтях кофты с красиво завязанным на пузе поясом, но, когда они обменивались рукопожатием, Малянов почувствовал, что пальцы у Глухова ледяные. И, кажется, дрожат.

– Добрый вечер, Дима, – сказал Глухов сипловато. – У меня есть мысль, подкупающая своей новизной: давайте‑ка сегодня всосем со скворчанием. А? Как вам?

Малянов совсем разлюбил теперь это дело. Во времена оны добрая толика доброго вина или водчонки была очень неплоха для раскрепощения фантазии и любви. Становилось горячо, весело, ярко и цветно, и ничто не мешало и не давило, и опять казалось, будто лучшее впереди. Нынче раскрепощать стало нечего. А пить, чтобы просто забыться, было в самом прямом смысле опасно – до какого‑то момента еще контролируешь себя, а потом уже ни за что не хочется вновь вспоминать, на каком ты свете; и тогда можно выпить море.

 

– Ну если по граммульке, – уклончиво сказал Малянов.

Но Глухов, видимо, в душе уже настроился.

– Разумеется, по граммульке! – ответил он с подозрительной готовностью и дрожащими – теперь это ясно было видно – пальцами в два ловких движения сорвал с бутылки пробку.

– У вас что‑то случилось? – осторожно спросил Малянов, подходя к столику.

– У нас у всех случилось одно и то же, – ответил Глухов невнятно – он сосредоточенно разливал. – Да вы присаживайтесь, присаживайтесь, Дмитрий! Что вы, как неродной…

Малянов утвердился на разноголосо поющем, бугристом внутри себя сиденье. Глухов сел напротив. Кресло явно было ему велико; Малянову вечно представлялось, как Глухов, такой же маленький, как теперь, но розовый и невинный, яко ангелок, весь в аккуратных и ухоженных белокурых локонах, в матроске а‑ля невинно убиенный цесаревич сидит, подобрав под себя ножки, в этом самом кресле и запоем читает в подлиннике «Повесть о Гэндзи» – а в соседней комнате пап, потрясая газетой, с первой страницы которой тяжело свешивается аршинно набранное восторженное, долгожданное «Война объявлена!!!», горячо обсуждает с мам перспективы наступления Самойлова в Восточной Пруссии…

– Не отравимся? – спросил Малянов. Глухов понюхал из горлышка.

– Шут его знает… вроде не должны.

Всосали по первой; Глухов и впрямь коротко заскворчал, а потом потянулся к бутербродам, взял один и шумно понюхал ломтик ветчины. Горячий гладкий сгусток медленно пропутешествовал по внутренностям Малянова и завис в животе, приятно согревая, как зависшее в зените полуденное солнце. Хорошо, что дома пообедал, не так развезет, подумал Малянов.

– А давайте, чтоб не частить, поиграем все же, – сказал Глухов, кладя обнюханный, но даже не надкушенный бутерброд обратно.

– Я тверезый‑то плохо помню, куда какая лошадь ходит, – ответил Малянов.

– А тогда знаете что? Давайте поиграем в кости.

– В кости?

– Я вас научу. Это просто. Вы азартный человек?

– Не знаю… Наверное, теперь уже нет.

– Не беда. Зато вам как ученому, весьма не чуждому математики, будет интересно. Игра вероятностей!

Он поднялся; сутулясь, побрел к необозримому книжному шкафу, уставленному разноязыкими фолиантами так плотно, что часть их вынуждена была пачками лечь на полу рядом. На одном японском их было штук пятьсот, и почти все оттиснутые на их корешках названия начинались с иероглифов «Нихон» – «Япония»; эти‑то два за годы общения Малянов волей‑неволей все же запомнил. «Нихон», а дальше дурацкий, в отличие от всегда имеющих индивидуальность заковыристых иерошек, совершенно безликий грамматический значок «но», обозначающий, как объяснял Глухов, притяжательный падеж или нечто в этом роде: «японская» чего‑то, и «японская» еще чего‑то, и рядом «японская» чего‑нибудь…

– Как это там у вас? – приговаривал Глухов, роясь в выдвигаемых один за другим битком набитых ящиках.

Быстрый переход