Черный живой Лукирский, не достававший Сонечке даже до подбородка, торжественно расцеловал ее в обе щеки, ему единственному разрешалось это делать — она очень походила на его дочь, фотографию которой он всегда носил с собой. Миша Волынский до того обрадовался, что минуту не мог вымолвить ни слова.
— Так это ты, Сонечка? — выдавил он наконец из себя.
— Я, — подтвердила она. — Имеешь возражения, Миша?
Возражений он не имел, и она тут же воспользовалась этим.
— Вот тебе материя, Миша, — сказала она, доставая из полевой сумки большой кусок плотной бумажной ткани. Отгороди мой угол в палатке ширмой — и сделай это поаккуратней. Ясно?
Задание было вполне ясно, но Мише пришлось три раза переделывать ширму, пока Сонечка осталась довольная.
А затем покатились дни однообразной нелегкой работы по инженерной разведке недавно найденного полевыми геологами оруденения.
Короткое лето кончилось, не дотянув до сентября, ив воздухе потянуло холодом. Осень была неровна и хороша. Она то вспыхивала уже нежарким солнцем, то мчалась разорванными темными тучами, то мягко светила глубоким сиянием северного неба. Холмы пламенели от красноватого кипрея и брусники, синели от голубики. А потом все в тундре — и мох, и кипрей, и кустики ягод, и карликовые ползучие березки — вдруг стали огненно-рыжими и красными, и воздух пронизала удивительная прозрачность — с вершины холма даль отчетливо проглядывалась на добрую сотню километров.
День свертывался, словно полоса бумаги, синеватый полдень быстро превращался в серые сумерки, вечер становился тьмою. В какую-то, глухую ночь, осветив ее мерцающим сиянием, повалил снег, и зима разлеглась вокруг. Морозы нарастали — каждый следующий день был холоднее предыдущего. В конце октября туман, пополз по руслам застывших ручьев и осел во впадинах горных озер — температура упала ниже тридцати.
Отныне минуты, свободные от труда в разведочной штольне, приходилось проводить у печки и радиоприемника — даже любителей свежего воздуха перестало тянуть наружу. Тоска по родным местам, почти не ощущавшаяся в летней суматошливой деятельности, теперь постепенно входила в каждое сердце. Летом люди мечтали почитать книги, но не находили времени. Сейчас было время и были книги, но пропала к ним охота. После ужина все вернувшиеся из штольни валились на койки и отдыхали, уставая от пустого отдыха не меньше, чем от труда. Нет более скучного времени в экспедиции, чем начало зимы — рыбалка и охота кончились, подготовка к зимним условиям работы завершена, на дворе тучи и ветер.
Сонечка первая восстала против ослабления духовных интересов. Она ринулась в атаку на скуку. В своей деятельности она применяла, кроме обычных словесных уговоров, еще и такие сильно действующие средства, как холодные взгляды, молчаливое, но достаточно четко выраженное презрение. Геологи скоро поняли, что валяться в ее присутствии на постели в рваных носках, мысленно поплевывая в потолок, не следует — себе дороже обходится…
Даже неряха Лукирский покорился введенному ею жестокому режиму. «Совести у тебя, Сонечка, совсем нет, — говорил он, со вздохом слезая с койки, чтобы проиграть Синягину очередную шахматную партию. — Даже поскучать спокойно не дашь». Он, впрочем, относился к ней с отеческой нежностью и ворчал больше для вида.
Со стороны казалось, что сама она вполне довольна жизнью. Синягин в конце октября предложил ей прокатиться с ним в Ленинск и не удивился, когда она отказалась. Он только поинтересовался, что привезти ей к празднику, и не передать ли от нее чего-нибудь знакомым. Но оказалось, что кроме привета двум трем подругам, передавать ничего не надо, а из предметов она нуждалась только в новой коробке пудры.
Синягин аккуратно выполнил ее поручения. Попутно он сообщил, что молодые геологи управления скучают о ней. |