— Значит, счастливцы? От этого не уйти?
— Ощущение привилегированности. Неизбежное.
— Но вы словно бы доказываете, что это следует изничтожить? Неужели вы правда хотите видеть здесь манчестерские и бирмингемские орды?
Бел ухмыляется.
— Отличный вопрос. Обратитесь к товарищу Роджерсу.
Пол машет ладонью на жену.
— Только потому, что такие турпоездки Франция вообще не предлагает. Тут вам все еще предлагается делать собственные открытия.
— А это требует образованного ума?
— Просто лишенного предубеждений. А не в смирительной рубашке пуританской этики.
— Этот угол мне тоже нравится. — Он улыбается Аннабель. — Но в какой мере он типичен, Аннабель?
— Я бы сказала: довольно стандартный экспатриант-реакционер. Верно, Кэт?
Кэтрин чуть улыбается и ничего не говорит.
— Ну давай же, свояченица. Защити меня от ударов в спину.
— Если кто-то счастлив, естественно, он не хочет ничего менять.
— Но ведь хотеть немножко это счастье разделить не возбраняется?
Бел отвечает за нее:
— Милый, почему не взглянуть правде в глаза? Ты величайший из когда-либо живших кресельных социалистов.
— Благодарю тебя.
— Бутылочка джолли, и ты перемаоишь всех в радиусе достижения.
Питер посмеивается.
− Послушайте, какое прелестное слово, Аннабель. Перемаоить. Я его запомню.
Пол грозит пальцем Линабель; этот жуткий русский монах в нем.
— Радость моя, цель социализма, как ее понимаю я, это содействовать подъему человечества, а не сведение его к наиболее низкому из всех общих знаменателей, дорогому каждому капиталистическому сердцу.
И они продолжают, и они продолжают; такого Пола ненавидишь, разглагольствующего, нескончаемо проповедующего великолепный культурный кисель из ревеня. Когда ты почему-то видишь только усталую волну вечерних людей, иссушенных работой автоматов, для которых вы можете быть только крайне удачливыми, недосягаемыми, избранными, беспомощными. Искать для них мотивацию, объяснять их — это запредельная вульгарность и запредельная ложь… своего рода людоедство. Ешь зарезанную свинину на обед; затем другие зарезанные жизни и нарубленную реальность на заедки. Урожай собран. Остались только обломки колосьев и осыпавшиеся зерна: аллюзии, фрагменты, фантазии, эго. Только мякина болтовни, бессмысленная отава.
И достаточно дремучая без всех этих кружащих, жужжащих словес; достаточно нереальная, о, вполне, вполне достаточно нереальная и без добавления всех этих скачущих, кишащих, перепрыгивающих друг друга мужских идей; и сознание, что это бактерии: они будут размножаться, и однажды в зимний вечерок бездумные миллионы будут созерцать их потомство и будут заражены в свою очередь… Ленивое раздражение Бел так понятно: не столько само величавое проповедование, но то, как он предается ему ради такого ничтожного повода, такого никчемного мелкотравчатого самодовольного прыща, который в деревьях не видит ничего, кроме материала, чтобы сколачивать из них свои хибары эфемерного вздора.
Ты знаешь: Пол мог бы сказать, что он хочет стереть французов с лица земли, ну, что угодно, прямо противоположное тому, что он сказал, а мерзкий, ничтожный человек-гроб кивал бы и сыпал бы своими «невероятно» и «фантастично» и искал бы подходящий угол.
И ты знаешь, это твоя собственная вина: не следовало называть Бел деспотом. И все это — в опровержение и, следовательно, в неопровержимое доказательство.
Это — и реальные деревья, двое детей у воды, молчащая девушка на солнце, лежащая теперь на животе, принаряженные маленькие индиго-белые ягодички. Деревья, и кусты, и вынырнувшие валуны, и безмолвные обрывы вверху, опаленная безжизненная планета, безветренное солнце, день, черствеющий, как концы недоеденных батонов, уже не прозрачный и парящий, но в чем-то матовый и недвижный; и все по вине мужских голосов, бесконечное, бессмысленное и негигиеничное расчесывание экземы голосами soi-disant серьезных мужчин. |