Изменить размер шрифта - +
Мне самому уже претила собственная доброта. Ненцы все чаще и чаще подходили ко мне и расспрашивали о Москве, о Выставке народного хозяйства и ягельных пастбищах в Кольской тундре. Но вот наступало чаепитие, и опять меня окружали за столом незнакомые слова, непонятные улыбки. Я сидел с постным лицом и все на свете проклинал.

«К черту все это! – решил я и ушел из чума. – Не хотят, чтоб я понимал их, – и не надо. Может, так им выгодней: подтрунивают надо мной, а я и не знаю; скрывают от меня незавидные дела в бригаде, боясь, что я напишу об этом». Я сидел на нартах и думал, что делать, как вести себя дальше.

В это время мужчины вышли из чума и поехали в стадо. Вскоре внутри раздался детский плач. Может, хозяйки нет в чуме, а ребенок вывалился из люльки? Я просунул в дверь голову. Хозяйка вынула из люльки дочку и, баюкая ее на руках, что-то напевала. У печки стояли два пустых ведра.

– Капризничает все? – спросил я.

– Купать пора, – ответила мать. – Сама понимает, что купать пора.

Я взял ведра и пошел к озеру.

– Зачем принес? – сердитым вопросом встретила меня хозяйка. – Сама справлюсь.

Я хорошо знал, что она со всем справляется сама, но ценой чего? С пяти утра до одиннадцати ночи снует она по чуму, готовит еду, кормит взрослых и детей, вытряхивает шкуры, моет грязные латы, шьет из оленьих шкур одежду и обувь, рубит и носит хворост для печки и воду.

Хозяйка налила в большой котел воду, поставила его на огненный круг печки и подбросила в дверцу ворох мокрых сучьев. Дров в чуме оставалось мало.

– Где топор? – спросил я.

Она кивнула на ящик, стоявший у входа.

Я взял топор и пошел к зарослям карликовой ивы и березки; другого топлива в этих местах нет. Я нарубил большую охапку, перевязал куском старого тынзея и взвалил на спину. С трудом втащив вязанку в чум, я вывалил ее у печки и, зная, как быстро сгорают эти дрова, пошел за новой вязанкой. Я рубил топором тонкие деревца и кустики и думал: пора кончать игру, бродить возле них с блокнотом и записывать все! Хватит упрашивать их изъясняться со мной по-русски! Попробую на собственной шкуре почувствовать, что такое ненец, как ему работается и живется. А потом уеду. Попробую и уеду.

Когда я приволок новую кучу хвороста в чум, хозяйка накричала на меня:

– А жить где станем? Чума не хватит. На дворе оставляй.

Я оставил хворост «на дворе» и бросил мокрый топор в ящик.

К вечеру в чум вернулся Ардеев с пастухом. Пока на печке закипал чай, жена о чем-то по-ненецки говорила мужу. Я порядком устал, сушил у огня портянки, потому что кирзовые сапоги оказались никуда не годными и промокали даже от обильной тундровой росы на травах и кустарниках. Я устал, и мне не было никакого дела, о чем они там говорят. Пусть говорят о чем хотят, пусть смеются, ругаются, сходят с ума – какое мне дело? Ни слова больше не попрошу перевести.

– Иди пить чай, – сказала хозяйка.

– Сейчас…

Я досушил вторую портянку, по холодным латам на пятках подошел к столу и уселся на низенькую скамеечку – она, как и столик, была карликовая. Пастух что-то спросил у бригадира по-своему. Ардеев ответил ему по-русски:

– Хорошо. Я тоже заметил двух оленей с копыткой. Придется забить их.

Я втыкал вилку в куски мяса и молча ел.

Пастух опять что-то спросил по-ненецки, и бригадир снова ответил ему на языке моего народа, на языке той земли, откуда я приехал в их тундру. Я не верил своим ушам. Я не спешил верить им. Может, это случайно? Или вдруг что-то произошло?

В люльке сам с собой разговаривал ребенок, собака стучала когтями о латы, вилки скрежетали о дно миски, а посреди чума торжественно и решительно гудела печка, полная хвороста, печка, в которой, как скоро я понял, догорала последняя граница, разъединявшая нас.

Быстрый переход