Затем делали разрез над коленом, с хрустом отламывали по синему хрящу ногу и откладывали в сторону. Шкура, снятая с ноги, пойдет на обувь, со лба – на подошвы. Мокрые шкуры расстилали на траве, и они смотрели вверх синеватой, как небо, мездрой.
Везде лежали красные оленьи туши, головы, ноги, и от этой пестроты у меня слегка кружилась голова. Полчаса назад это разделанное и еще теплое мясо бегало по просторам тундры, жевало траву и мох, сосало матерей, баловалось и резвилось.
Старик Тайбарей, из соседнего чума, вынул из туши печень, сделал несколько глубоких надрезов, окунул в подсоленную кровь, лужицей стоявшую в брюшине, и стал, причмокивая, быстро, со смаком есть, отрезая снизу, у самых губ, кусок за куском. По усам, рукам и подбородку текла кровь.
Его внук, мальчонка лет пяти, отрезал с оленьей головы ухо, содрал шкуру и тоже, зажмурившись от удовольствия, ел. Дочка Тайбарея, молоденькая девушка с черными горячими глазами и мягкой улыбкой, старательно жевала второе ухо теленка.
– Присаживайся, айбурдай с нами, – улыбнулся мне старик. – В Москве такого не попробуешь. Беда как вкусно! – Он похлопал по разостланной шкуре. – Девке на паницу. Замуж пора. – Он отхватил ножом добрый килограмм мяса с ребрами и протянул мне.
Я поблагодарил его и отошел к чуму.
Недавно мне казалось, что я немножко похож на ненца. Неверно. Далеко мне до настоящего ненца. Все, что я видел здесь, было обыденно, просто и необходимо, но я не привык к этому. В городе мы все получаем в магазинах, в приготовленном виде, а здесь все надо делать самим. Мир тундры суров и трезв. Чтобы жить здесь, надо быть сильным, решительным и выносливым. А еще спокойным. Сразу это не приходит.
Из нашего чума доносились «Времена года» Чайковского: работал приемник. Легкие, прозрачные звуки плыли над озерами и кустиками березок, над красными тушами телят, от которых еще струился пар, над этими жующими и сосредоточенно работающими людьми и уплывали к далеким сопкам, тающим в синеватом тумане.
Вдруг на том месте, где ловили и связывали телят, я увидел одинокого белого оленя. Он бегал взад и вперед, осматривался и призывно хоркал.
Я подошел к бригадиру:
– Что ему нужно?
– Важенка, – ответил бригадир и кивнул на разрубленную на куски тушу и белую шкуру, разостланную на траве. – Теленка своего ищет. – Ардеев зевнул, вытер слипшиеся от крови усики и пошел в чум.
Я много ездил с ним по тундре и знал, что он любил оленей: на крутых подъемах соскакивал с нарт и помогал им, не тыкал их напрасно хореем, часто давал передышки и не забывал поить в чистых ручьях и речушках. Но он пас и держал оленей не для того, чтоб ими любоваться. Еду, одежду, жилье, транспорт – все это ненцу дает олень…
Ардеев ушел в чум, а я смотрел на одинокую важенку. У нее были большие ветвистые рога, крепкие ноги и широкая грудь. Она долго смотрела на стойбище, на людей с ножами и кусками мяса в руках, на разостланные шкуры, потом побежала в другой конец площадки, где ловили телят, заглядывая в каждую впадину, за каждый куст. Вернулась и, вскинув белую голову, опять долго-долго смотрела на чумы. Затем отвернулась и медленным шагом пошла к стаду, которое паслось километрах в двух от стойбища.
Опускался вечер, и пронзительно красный закат охватил небо, точно его исполосовали ножами и из него брызнула кровь. И на фоне этого заката еще чернее и четче выступили силуэты сопок, а озера, гладкие и узкие, холодно блестели стальной синевой отточенного металла… Еще две важенки, темная и серая, прибежали к стойбищу и, беспокойно хоркая, стали бегать из конца в конец поля, всматриваясь в заросли яры и овражки.
– Чай пить иди! – донеслось из чума.
Есть почему-то не хотелось. Я съел две холодные лепешки с чаем и полез спать в отведенный мне ситцевый балаган, свисающий с шестов. |