Впрочем, нет, не все. Что это вон за Деревянная штуковина стоит в углу?
Алик присел на корточки, потрогал пальцами штуковину. Крепкая, сухая, вся в трешинах. Рядом лежала толстая ржавая труба с едва заметными насечками по краям. Алик перевернул ее и нашел у закованного конца дырочку.
Сзади раздались шаги, и Алик отпрянул от трубы: еще подумают чего! Перед ним стоял дед и, улыбаясь, пощипывал бороду:
– С хозяйством знакомимся?
– Знакомлюсь, – пролепетал Алик.
– Ну-ну. А все понял, что к чему?
– А чего здесь понимать? Что я, весла не видел, что ли…
– Весло-то видел, а вот энту деревяшку, может, и не видел. – Дед показал на ту самую деревянную штуковину. – Знаешь, что это? Вижу, что нет. Откуль тебе знать. Сошка это – вот что. Пахали ею. И я пахал, и мой отец, и дед, и прадед… Выищешь в лесу березу поудобней, посуше, вырубишь, обтешишь, а потом Буланку запряжешь – ив борозду. Спалить бы давно надо, да жаль…
– Не нужно палить, – согласился Алик, присаживаясь на толстую ржавую трубу.
Дед тронул ее носком сапога:
– Ну, а это ты знаешь, чего объяснять, – пушка.
– Это пушка? – воскликнул Алик, приподнимаясь с трубы и чувствуя холодок в пальцах.
– Дрянная была, пороху жрала до черта… У Колчака, вишь, артиллерия полковая, ну, а мы энту артиллерию придумали… Попартизанила старушка, подымила, попужала… Все и валяется тут с тех годов.
– Дедушка, а вы были партизаном? – спросил Алик.
– Да чего там… – Дед махнул рукой и присел на козлы. – Проживешь семь десятков, съешь, как я, зубы – не из того стрелять доведется. Спокою-то в мои года не было: то японская, то германская, то опосля Колчак объявился. Будешь глазами хлопать – шкуру сдерет на сапоги. Во вторую-то германскую не тронулся, годы вышли, а сынка-то Андрея взяли. С части отписывали: убили его в Будапеште, могилка у Дуная. Ох, и верный глаз у парня был! Белок за сезон что шишек натащит; на лис тоже сноровку имел. Баба у него осталась, Анфиска, доярка в колхозе ноне… Еще молодая была, горячая. Сватались к ней парни. «Уходи, говорю, из дому, твои годы еще не все, детишек колыхать будешь». Да, уговоришь такую! «Никто, говорит, окромя Андрея, не люб мне». Одно слово, баба… Ну, а теперича куда ей, пятый десяток уже пошел…
Алик сидел на трубе, поджав ноги, и немигающим взглядом смотрел на деда, на его широченную худую грудь, на громадные корявые руки, чем-то напоминавшие соху. Дед говорил с ним о таких взрослых вещах, о которых мама с папой и не заикались при нем. И Алик впервые подумал, что он не так уж мал, стал бы иначе дед рассказывать ему свою жизнь.
И Алик узнал, что совсем еще недавно эта деревня была глухой, до районного центра вела через тайгу узкая, извилистая дорога, и нередко лошадь, почуяв вблизи медведя или волка, вскидывала голову, храпела и так несла – только с телеги не свались! Никто, даже дедов дед, не помнит, когда заложили деревню, но приезжавшие из Иркутска ученые по каким-то приметам установили, что первый сруб здесь поставили ссыльные лет триста назад. Пожалуй, это верно, ведь избы в их деревне старые, ссохшиеся, черные, словно обугленные. Изба, в которой живет дед, срублена лет двести назад одним топором, без пилы, и собрана без единого гвоздя или скобы. Окна в ней крохотные, с резными наличниками, и, когда дед был молод, на них вместо стекол была натянута коровья брюшина, темно было даже в солнечный день, не то что теперь. Но недолго осталось здесь вековать, в этом прадедовском жилище. Скоро придет сюда море, и придется сниматься со старого гнездовья, строить новый дом, высокий, просторный, с широкими окнами, а эту избенку хоть в музей сдавай. |