Он его поднимает.
— Джо?
Ровное дыхание.
— Джо?
Наверно, просто любопытно было, насколько плохи твои дела…
И сознание того, что они настолько плохи, что Джо должен понимать это, если не слеп, захлестывает Кеннета темной морской волной. Все годы, которые он потратил, его труды, его талант, все его существование поглощены Джо. Измены любовно описаны в дневниках, буквально под носом у Кеннета (квартира занимает площадь всего шестнадцать на восемнадцать футов). В этот момент плотина прорывается, пелена спадает, дерьмо попадает в вентилятор и жизнь, какой ее знал Кеннет Халливелл, становится невыносимой.
Не позволяя себе об этом задуматься, он обрушивает молоток.
Девять раз.
Количество крови на его коллаже ошеломляет. Даже во тьме Кеннет различает, что большая часть вырезок забрызгана, если не залита совсем. Предмет на подушке — больше не Джо; он похож на анатомический макет, модель раздробленного черепа. И все же ему кажется, что он до сих пор слышит ровное дыхание.
Раздевшись (пижамный верх липнет к телу от крови Джо) и накалякав поспешную, невнятную записку, Кеннет нашаривает бутылочку с нембуталом и глотает двадцать две штуки, запивая из банки грейпфрутовым соком. Он умирает прежде, чем его внушительная масса касается пола.
Простыни Джо, тем не менее, все еще хранят тепло следующим утром, когда находят тела.
Лондон, 8 августа 1996 года
— Сильнее! Он не пролазит! Попробуй налечь на него… Ох, блядь, Уиллем, уйди с дороги, дай, я сам!
Клайв проталкивается вверх по узкой лестнице и отпихивает Уиллема прочь от края большого дивана, обитого роскошным пурпурным бархатом. Другой край этого почтенного предмета мебели застрял в дверном проеме крошечной квартиры. Клайв налегает и производит мощный толчок. Крепкие жилы вздуваются на его шее и плечах. Уиллем бормочет что-то по-голландски.
— Чего?
Уиллем тычет пальцем себе в живот под пупком.
— Как называется, когда кишки выпадают?
— Грыжа? Нет, смотри, надо толкать, согнув колени. Вот так… Уф! — дверной косяк теряет несколько слоев краски, и диван оказывается в квартире.
Вернувшись на улицу, они с трудом втаскивают большой пароходный сундук, полный фотографического оборудования Клайва, по гранитным ступеням на крыльцо. Лестница мрачно нависает над ними. Все казалось гораздо легче в Амстердаме, наверное, оттого, что им помогали двое друзей. Теперь, когда они здесь, их пожитки представляются чудовищными и неподъемными.
Молодой прохожий останавливается, чтобы поглазеть на их мучения. Клайв бесится до тех пор, пока парень, явный выходец из низов, не предлагает:
— Может, подсобить вам чуток со шмотками?
Они соглашаются со слишком явной благодарностью, и он просит сорок фунтов. Они сторговываются с ним за тридцать. Самый что ни на есть торг, потому что вдвоем они этого не осилили бы. К тому моменту, как остаток вещей перемещен в квартиру, они доверяют молодому человеку уже достаточно, чтобы спросить, где в Айлингтоне можно раздобыть шмали. Молодой человек восклицает, что живет за углом и знает парня, который как раз сегодня разживется хорошим товаром. Они платят ему тридцать фунтов, добавляют еще двадцать на шмаль и прощаются, отчасти надеясь, что больше никогда его не увидят.
Конечно же, так и происходит.
— Ебаный Лондон, — ночью ворчит Клайв над индийской едой навынос. — Добро пожаловать, блядь, домой. Прямо забыл, почему уезжал.
На пороге тридцатилетия Клайв получил множество лестных отзывов о своей художественной фотографии, но не смог устроиться на прибыльную должность портретиста, которую искал, чтобы хорошо жить в Амстердаме. Он рассудил, что голландцев съемки заботят далеко не так сильно, как англичан. |