Толстая сестра Агата хрюкнула, щеки ее раздулись от едва сдерживаемого смеха, но уже через миг она залилась хохотом, хватаясь за бока и раскачиваясь.
Анна недоуменно уставилась на монахиню. На глаза ее даже слезы навернулись от боли. Однако на круглом красном лице сестры Агаты было написано такое простодушное веселье, а громкий, чуть визгливый смех был столь заразителен, что Анна тоже поневоле засмеялась. Сначала негромко, все еще сдерживая слезы, а потом уже от всей души, привалившись спиной к стене, откидывая назад голову и сверкая влажным жемчугом зубов.
Сестра Агата внезапно умолкла и, все еще тяжело дыша, смотрела на хохочущую перед нею леди. Та же под серьезным взглядом монахини буквально покатывалась от хохота, совсем как девчонка. Ей едва удалось вымолвить сквозь смех:
– Святые угодники! Преподобная сестра, я и не знала, что вас может так развеселить чужое горе!
У нее был слегка хрипловатый грудной смех. И это тоже было удивительно, потому что сестра Агата никогда раньше не слышала, как эта женщина смеется. Да она никогда раньше и не смеялась.
– Вы разве не помните, миледи, как год назад, когда вы точно так же помогали мне полоскать простыни, вы на этом самом месте обзавелись шишкой на лбу?
На лице у толстой монахини было довольно странное выражение. Анна перестала смеяться.
– Нет, не помню, – тихо сказала она. – Я вообще ничего не помню из того, что было со мною год назад.
Они молча вкатили тележку во двор и, не произнося ни слова, стали развешивать простыни на протянутых вдоль задних стен веревках. Сюда из-за крыш монастырских опочивален попадало немного солнца. Уже отслужили sext[1], и вокруг стояла благоговейная тишина. Монахини-бенедиктинки хлопотали по хозяйству. Оставив сестру Агату, Анна прошла на главный двор, где перед статуей святого Мартина озабоченно ворковали голуби. Каменная стена монастыря упиралась в сложенную из местного серого камня церковь. Храм возвышался над другими постройками и имел два этажа, увенчанных ажурной деревянной башенкой с западной стороны. Вокруг всего двора тянулась крытая галерея, кровлю которой поддерживали ажурные резные колонны. Нигде ни души: настоятельница, мать Евлалия, которая всегда так робко-предупредительна с Анной, очень сурова к остальным сестрам. Бенедиктинки, называемые также сестрами Святого Причастия, в свободное время должны особенно строго соблюдать целомудренное молчание. И если откуда-то доносились голоса или сестры вступали в беседу за работой, мать Евлалия отправлялась прямиком туда, сурово повторяя снова и снова слова из устава святого Бенедикта:
– В Писании сказано: «Во многоглаголании не убережешься от греха!»
Сама матушка отнюдь не слыла болтуньей. Может, в этом были повинны и ее недостатки – у настоятельницы были волчья пасть и заячья губа, и, когда мать Евлалия роняла словечко, звук выходил не из самых музыкальных, а губа безобразно раздваивалась. Дочь одного из знатнейших северных семейств, она вряд ли бы где еще смогла достичь положения настоятельницы, если не в этом отдаленном краю Литтондейла, в стороне от замков и дорог, среди болотистых низин и нагорий старых Пеннин.
Анна огляделась. Вокруг царит покой. Светит необычно яркое для февраля солнце. Звенит синица. Разомлев от тепла, топчутся и воркуют голуби. В открытое окошко видны склоненные головы монахинь в ткацкой. В хлеву блеет коза. Кривобокая сестра Геновева, спрятав руки в широкие рукава сутаны, словно тень, прошмыгнула в часовню. Отправилась подливать масло в лампады.
Анна вышла через открытые ворота из стен обители. Возможно, солнце и по-весеннему теплый день были виной тому, что ей вдруг нестерпимо захотелось побродить по округе. Над аркой ворот возвышалась деревянная статуя Девы Марии, потемневшая и растрескавшаяся от времени, покрытая потеками сырости. Анна благоговейно перекрестилась, глядя на нее, потом повернулась и направилась прочь. |