1932 год. В марте горсовету пишут рабочие коллективы (швейная фабрика им. Воровского, обувная фабрика им. Октябрьской революции и др.), что синагогу надо передать под Дворец культуры безбожников. Сотни подписей, девяносто процентов евреи, они даже русский текст своей просьбы подписывают на идиш. И горсовет откликается Постановлением 9 мая, отмечающим, что синагогу посещают только двести человек, а закрыть её просит рабочий класс в количестве 5019 человек, в том числе евреи.
Кажется, в 1934 г. (по архивному документу даты не понять) в ЦИК пишут уполномоченные Главной синагоги Царгородский и Циклис, что “До революции в Одессе находилось 9 синагог и 50 молитвенных домов...” и, мол, оставьте хоть что-нибудь. 16 января 1935 года в ЦИК летит срочная телеграмма: “От имени десятков тысяч верующих просим оставить единственную оставшуюся в Одессе синагогу на далёкой окраине города”.
На войне, как на войне. “Спiлка Войовничих Безбожников” (в переводе с русско-украинской смеси на русский “Союз воинствующих безбожников”), сражаясь против возвращения верующим уже отобранной синагоги, пишет в ЦИК, что в ней пили и торговали, “обнаружены а) бутылки с водкой 16 и без водки 19, б) табак и папиросы, в) весы и гири, г) часовая мастерская, где часовой мастер укрывался от финотдела, работая днём и ночью... Возвратить синагогу ето значить дать торжествовать классовому врагу... СВБ категорически протестует против возвращения Одесской синагоги, что политически будет неправильным. Кроме того, необходимо учесть, что скажут метрополиты Тихоновской и Сенодальной ориентации в случаи возвращения евреям синагогу. Отв. секр. Облсовета СВБ /Дикий/”.
Когда после возвращения отца Шимека Абы из колымского концлагеря в семье Брауншвейгских, безрелигиозной, накрепко забывшей еврейские обычаи, вдруг засветился пасхальный вечер (то был 1947 год), Аба добыл невесть где тайно выпекавшуюся мацу, устроил торжество. Шимек, младший в семье, по сговору с Абой вызубрил написанные русскими буквами традиционные слова на идиш и произнёс их за праздничным столом, повергнув маму и дядю Хилеля в изумление: “Татэ, их вэл дир фриген фиер кашес” (“Папа, я хочу задать тебе четыре вопроса”) - они не слышали их десятки лет.
Так взыграло еврейство в бывшем чекисте, пробудилось что-то от канувшего в небытие еврейского детства на Волыни, от Абиного дяди - казённого раввина.
Аба (из рассказов послевоенных лет): Я в двадцатые годы почти со всей семьёй порвал. Местечковые евреи, сопли, вши, чеснок, дальше синагоги не ступят, а у нас новый мир, свобода, “долой!”. И начальство не поощряло: работники органов должны только советской власти служить. Вот московская сестра Фрума, я ей даже не писал все годы. Сейчас, когда в Москве незаконно бываю, прежние друзья душевные, я с ними спирт пил и картёжничал ночами, они боятся поздороваться. А Фрума требует, чтобы я у неё останавливался. Ещё сосиской какой-то подкармливает, и сама ведь нищая, девять детей, мать-героиня, а жевать нечего...
Кто свой? Мы кричали: партия, товарищи, а вышло - родня. Та самая, местечковая. Просто евреи.
Говорил Аба, сказывал - жизнь цепью анекдотов: хедер, царская армия, фронт Первой мировой, подполье, ЧК...
Аба: Я вырос просто. Семья почтенная. Дядя - казённый раввин. Нас у папы с мамой всех шестеро было, четыре мальчика, две дочки. Я там был не тот ребёнок. (“Тот ещё ребёнок”, - вставила тут Женя, интонируя.) Пока ходил в хедер - ничего. Но потом в училище - развернулся. Двойки, тройки... Поведение, конечно, отличное. Отличное от остальных. Сарай во дворе поджёг - хотел посмотреть пожар; хорошо, не поймали. Потом разозлился за что не помню на служителя, он по классам булочки с чаем разносил, я по его подносу ногой зафутболил - всё вдребезги... Выгнали меня. Папа сказал: хочет быть дураком - пусть идёт работать. Я и пошёл посыльным в магазин. |