|
..
Зато полковник - отрада моему взору: полковник тоже устал, примят бессонницей и фронтовыми трудами, пыль под его глазами не скрывает синевы, белки красны, но зрачки чёрные блестят живо, командирская форма в порядке, карманы гимнастёрки оттопыриваются положенными бумагами, в левом, на сердце - я точно знаю - партийный билет и, может быть, фото жены или дочки, и, наверно, Сталина портрет - на боку полковника кобура с пистолетом, на коленях полевая сумка с боевыми документами и ещё рядом прикреплена к поясу планшетка с картами, хоть сейчас в бой... Про бой, однако, я уже думаю не взахлёб, что-то от взрослых уже стало задирать мои мысли, война резво волокла меня из детства, и я прислушиваюсь к разговорам в грузовике, к словам мамы, успокаивающей бабушку: - Всё это, дорога, жара, бездомность цыганская, грязь - всё в конце концов не трагедия, убережём детей от бомб, спрячемся, а там и вернёмся. Ненадолго ведь едем, ну сколько может война протянуться, месяц-два, ну, три от силы. В конце концов разобьём мы этих немцев, всё-таки Красная Армия, тут им не поляки, не Франция...
Здесь мотор грузовика почему-то притих, дорога сгладилась, покатили мягче по пыли, ровнее, и в этой некоторой успокоенности такой же негромкой нотой прозвучал голос полковника: - Ошибаетесь, милая, очень ошибаетесь. Война наша на четыре года.
Общая пауза, все замолкли, только мотор своё выводил. Через мгновение вскрики:
- Сколько?
- Вы с ума сошли!
- Товарищ командир, как можно? Извините, это чистое паникёрство!
А он продлил чуть-чуть заминку и повторил: - Женщины, четыре года. Набирайтесь терпения.
Огорошил. Кто-то ляпнул: - Как же так? Я зимние вещи ребёнку не взяла...
Мама подумала о муже. Его срок кончался в сорок пятом, как раз через четыре года. Надеялась на пересмотр, на досрочное освобождение, хотя бы на замену лагеря ссылкой и разрешение поехать к нему, повидаться - всё насмарку, если война.
Молча ехали дальше, мрачно. Вился из-под колёс вал жаркой пыли, откатывал в степь.
Небо голубело светло, знойно, солнце растворило облака, и в вышней чистоте возник звук, не всеми понятый сразу, но через несколько секунд ставший внятным до колик в животе: так завывали немецкие самолёты.
Он был один, немец. Тёмный крестик самолёта поплыл от горизонта над степью, к шляху, к грузовику, к беженцам, не прикрытым сверху ни хоть бы какой крышей, доской, тряпкой - голым, как есть голым; вот она, смерть, безоговорочная, неотвратимая... Матери подтянули к себе детей, прижали к животам, перегнулись, собой заслоняя. Дедушка с бабушкой стеснились, прижались друг к другу, дед обнял бабушку, сказал одно слово “Эстер” - попрощался.
Грузовик продолжал пылить с той же скоростью. Деваться было некуда, степь лежала раскрытой ладонью. Вдоль дороги даже кюветов не было, рожь стояла кругом невысокая.
Самолёт приближался, но не снижаясь. Из грузовика смотрели на него. Почти без страха, однако с тоской великой.
- Рама, - сказал красноармеец с винтовкой.
- Что, что? - спросил кто-то.
- Рама. Немецкий самолёт такой. Сам бомбить не будет, на разведку прилетел. Но может других привести. - Он снял с плеча винтовку, передёрнул затвор, направил ствол на приближающийся крест в небе.
- Вы что!? - всполошилась одна мать, потом другая. - Не трогайте его. Пронесёт...
- Тихо, дамочки, может, пронесёт, может, нет, бабка надвое гадала... У него пулемёт, ткнёт пупочку - все в раю.
Не снизился, не ткнул - пронесло. Самолёт прошёл над грузовиком, вой уплыл за горизонт. И никаких других налётчиков в тот день не объявлялось, видно, цель была мелка.
Однако в кузове напряжение не очень сникло, страх давил.
Ехали.
К вечеру грузовик, отскрипев пылью, вытряхнул беженцев на узловой станции. В ожидании попутного поезда заночевали в крестьянской хатке. Несколько женщин с детьми, полковника с солдатом там не помню - наверно, где-то отвернули по своим армейским надобностям. |