Мало-помалу начал Игорь Альфредович ощущать себя не жалким жучилой, а чуть ли не спасителем родной культуры, начал мечтать о свободных рыночных отношениях, представляя их точно такими, какими они складывались под его и других таких же, как он, жучил полулегальным воздействием: он, Решетников, подбирает брошенные дураками книги и перепродает их или выгодно обменивает, а государство его при этом не трогает — не только не мешает ему, а даже как бы и любуется его культурно-охранительной деятельностью.
Этой своей деятельностью он гордился и тогда, когда начал откровенно грабить отъезжающий на историческую и иные новые родины еврейский контингент. Работы стало так много, что пришлось Игорю Альфредовичу обзавестись шестерками, научиться делать властное лицо, а иногда и руки в дело пускать. И знаете — удавалось держать всякое отребье в повиновении: деньги, они многое в этой жизни меняют, а у Игоря Альфредовича деньги к этому времени водились, и в немалых количествах, да и книги как-то потихоньку-потихоньку начали вытесняться антиквариатом повесомее — ювелирными изделиями, иконами, оружием. Книги, которым он оказывал теперь такую честь, были настоящим коллекционным раритетом…
И все шло прекрасно, пока не взяли его, уже в горбачевские времена, за хобот менты. Как он ни пытался откупиться — получил свои два года условно. За спекуляцию. Пострадал и материально — имущество-то у него по решению суда конфисковали, хотя и он не дурак — позаботился заранее, припрятал кое-что про черный-то день. Но главное — он тогда пострадал нравственно. Те несколько месяцев, которые ему пришлось провести в камере, в следственном изоляторе, Игорь Альфредович вспоминал с чувством омерзения, каждый раз думая, что если еще раз такое с ним случится — лучше уж сразу покончить с собой. Может быть, именно для этой цели обзавелся он пистолетом «беретта», а может, и для какой другой, а только стал он теперь осторожен, суров и недоверчив и уж никак не похож на приезжего скромного учителя словесности. И хотя времена окончательно изменились, делал он теперь свои коммерческие ходы тихо, незаметно, мечтая лишь об одном: реализовать по-умному все, что у него есть, прикопить еще столько же и оказаться за границей. Пусть недалеко, пусть хоть в Чехии какой-нибудь, но только не здесь. В Чехии можно жить в хорошем месте, купить чистенький пряничный домик с садиком. Ковыряться в этом садике, пить себе пиво, смотреть телевизор и не видеть всего того хамства, что расцвело вокруг. А если еще чуть побольше денег — можно и в Америку… И не так уж, между прочим, много и денег-то надо.
Он долго думал, как ему примениться к той новой жизни, что бурно вспухла вокруг за те два года, что его мытарили по судам, а потом держали под надзором, но так ничего и не мог придумать. Продолжать здесь, в стране, спекулировать книгами? А кому они теперь так, как раньше, нужны, если людям нечего жрать, да и книг стало не в пример больше! Серьезный антиквариат, картинная галерея? Нужен начальный капитал, и немалый, а он пока загашник свой трогать не собирался — размотать денежки легче всего, ты попробуй их накопи сперва.
И так бы, может, он и маялся до сих пор, не в силах сделать какой-то решающий шаг, если бы не подслушал однажды дуриком разговор двух бывших своих коллег-книжников, сидящих за пивом в подвале в Столешниковом, излюбленном некогда их месте. Разговор у этих двоих шел о каком-то чокнутом иностранце, готовом за бешеные деньги скупать тут, в России, книги о птицах. Вот ударила мужику моча в голову, и все тут!
— А он что, этот мудила, ну, иностранец-то — по-русски сечет, что ли?
— Да какой там сечет! Наш он, русский. Заехал туда, на чем-то сколотил миллион, ну и, как водится, сразу в дурь попер…
— Ишь, блин, деньги что делают!
— А че, были бы у тебя бабки, — заржал второй, — ты бы тоже в дурь ударился… Ну и сколько он платит?
— Ну, чтоб ты понял порядок цифр… Там у них, у этих птичников, есть какая-то знаменитая хренотень, какой-то популярный трактат об английских птицах — ну с картинками, в двух томах… Так он за эти два тома готов, не торгуясь, сразу семьдесят пять тыщ выложить. |