Изменить размер шрифта - +
И они опять пили вино с водой, и в дыре Баби было уже светло от луны. И Женщина думала, что она, как перед Вселенной, лежит с раздвинутыми ногами, будто в каком-то проеме перед космосом, перед этой вот дырой-окном в стене. А когда голова Критика была рядом с ее плечом, то она думала, что они летят в проем в стене. И получалось, что она — и то и другое. И космос, и то, что перед ним. И Критик закрывал ей рот, потому что она хотела об этом кричать, но они были как в коридоре. И она думала, что они, конечно, не трахаются, не факаются, а по-русски ебутся. И вот оно — настоящее предательство Писателя.

О книге Женщины никто не писал. Никуда ее не приглашали. Книги будто не было. Ее позвали на радио, на станцию, передающую иногда хорошую подборку рока. И она сидела там в студии, пила кофе и говорила, что ей, конечно, нравится — ужас какой — «нравится»! что это, платье?! — перестройка, но в то же время и нет. Потому что все стали полусволочами, агрессивными и потеряли все те качества, за которые их любили, вспоминали, ценили.

«Все эти хуи иностранные, приезжающие и ебущие русских баб, за что они их любили? Именно за то, что те и еблись не думая, а теперь надо было думать и сдирать стольник долларами». Женщина этого не сказала, это у нее промелькнуло в голове, на радио надо было быстро и четко успеть рассказать. И вот она сидела, говорила, а сама думала: «Да, вот я приехала туда и должна была загоготать: эх, вы, дураки! Неправильно жили! И ты, папашка, напрасно старался. Вот поэтому и помер, лежишь тут на кладбище. Не надо было быть честным коммунистом, надо было быть хапугой и карьеристом, беспринципным сукой и, уж конечно, в первую очередь квартирку себе, семье своей, а ты — балбес — малоимущим, многодетным, инвалидам… эх, ты!» И водяры выпить и продолжить: «Ну, что, бабуля, лежишь тут, коммунистка хренова. Проорала жизнь! Еще на партсобрания ходила до пенсионного возраста, ха-ха-ха! Осталась на „Скороходе“ в блокаду. Ну и дура! Надо было вообще как французы — сдать на хуй Ленинград, переименовать в Адольфбург! Хули вы старались?! Теперь ведь все пересмотрели и оказывается не надо все это было! Все ваши пятилетки, кому они нужны, все равно вы отсталая страна. И теперь надо бежать, бежать, бежать, чтобы преуспеть, преуспеть, преуспеть… Дави слабых!»

Женщина говорила, что типы, описанные ею в книге, конечно, полулюди-полукрысы, но все-таки, может, больше люди, потому что не хотят преуспеть, а просто так. И жаль, что теперь там высмеивают таких вот советских типов «рубаха-парень», Митька такого, смешащего всех в общественном транспорте, пьяно рассказывающего, стоя у стены, о совести и чести, потому что теперь надо бежать. Куда только — не совсем понятно. Потому что сюда бежать было уже глупо. Здесь как раз и наступало то, о чем всегда, издавна говорили в СССР — загнивающий Запад. И это-таки сейчас наступало! Вакуум наступал, потому что все, конечно, перевернулись, как только Берлинская стена рухнула, все свои марксистские пиджачки перевернули — а что на другой стороне, капитализм, что ли? Не может же он быть идеалом человечества! Ослу ясно, а не то что тем, кто перевернулся. И вот — ничего нет! Но русские, конечно же, не поверят и никогда не верят, пока сами не проверят.

Женщина вышла из студии и пошла мимо «завода» Бобура — Центра Жоржа Помпиду к улице Рамбуто. Она шла и «махала кулаками после драки» — думала о том, что не сказала. Не успела сказать. Потому что никогда нет времени. Не хватает времени. Она свернула уже на Рамбуто, уже была у лавочки молочной, старой-престарой — там на стене кафельные плитки сохранились еще черт знает каких времен. И она очнулась, будто от запаха сыра, и подумала, что, видимо, Париж — это уже совсем ее дом.

Быстрый переход