Забудешь о том, погибель найдешь…
– Не забуду, отче, – ответил Михайло Якимыч благодарно. И спросил, удивленный непривычной напевностью монашьей речи:
– Говор у тебя непривычный, отче…
– А не тут и произрос. Рожден близ Киева, в Вышгороде, там и постриг принял, там и службу нес, покуда не был из Печер послан сюда, когда здешний старец упокоился…
Почудилось ли, нет – а только глуховато прозвучал ответ, с некоторой натугой, словно бы о чем-то тяжком вспомнил монах. Впрочем, тотчас и совладал с собой. Спросил напевно, явно, хоть и незаметно во мгле, улыбаясь:
– А так ли напасть велика, сыне?
– Не счесть… Рязань пала, и Пронск… не ведаю, устоит ли Владимир, святый отче. Страшно мне…
Качнулось пламя в лампаде. Медленно наклонил голову черноризец, размышляя. И вымолвил – тихо, глуховато:
– К чему страшиться? Не быть без Воли Господней ничему, а что по Воле Его – то все на благо. И напасть любая суть кара за грехи. Рязань же, да и самый Владимир – что они пред вечностью?
– Семья ж у меня там! – едва ли не крикнул боярин и осекся: поймет ли мних бессемейный такую заботу? Не поймет. И верно, по-книжному, не по-людски отозвался чернец:
– Что семья? Такая уж доля человеков: из праха выйдя, во прах уйти; велика ли рознь – раньше, позже? Много крови на Руси было, много неправд великих… удивляться ли каре? Вижу: огненный вихрь грядет, и мириадам убиенными быти. Однако же верь, боярин: Руси не пасть…
Сжав кулаки, давя – ногтями в мясо! – закипающую злобу, скрипнул зубами Михайло Якимыч.
– Что ж, отче, значит, люди для тебя – ничто? И кара безвинным – благо? И мириады обреченные тоже – прах?.. – но не докончил; осекся, взмолился в страстном порыве:
– Дозволь пасть пред Божидар-Крестом, отче!
Попросил и сам испугался. Ибо знал, заповедано настрого: лишь монахам, да и то не всем, дозволено видеть святыню. Черноризец же встал нежданно и, за плечо тронув, вынудил подняться.
– Пойдем, сыне!
И было удивление, огромное, словно небо. Потому что ничем не примечателен оказался крест, укрытый за парчовой занавескою. Грубый камень, небрежно обтесанный, – более ничего. И не захотелось падать наземь перед каменной глыбой.
Монах же усмехнулся вновь.
– Вот оно как, боярин. Камень, не больше того. Со времен Фомы и Анании таков, а каким ранее был – никому знать не дано. И не приведи Господь узнать. Спит Божидар…
Сказал. Погладил по плечу. Перекрестил.
– Ныне иди, чадо. Спи. Спокойно будешь спать, а что смутил тебя, каюсь, да не мог не позвать…
И, приблизив лицо, прошептал надрывным шипом:
– Тяжко мне, сыне… Ох, тяжко…
…Один к одному выстроилась у терема дружинка, и каждому из отроков глаза в глаза заглянул Михайло Якимыч.
– Простимся, други! Мне ныне во Владимир стольный лежит путь, вам же доля – тут службу править. Вот Борис Микулич – от сего дня он вам отец и заступник, на то княжье изволенье и мой указ. Вот Козинец-город; бороните его, живота не жалея, буде нужда случится. Верую: крепко встанете, не посрамите боярина Михайлу! В прочем на Господа уповайте, а за князь-Юрием труды николи не пропадут. Если ж я чем согрубил, други, отдайте вину!
Средь строя зашептали, всхлипнули. То – в радость: любит, вишь, чадь[12] боярина своего. А тут же и Борис Микулич:
– Хвалить не хвалю решенье твое, Якимыч, а и осудить не вправе. Ясно, семья. Да боярину княжьему и впрямь при князе сподручнее. Ну, коли решил, так вот тебе совет: рекою не отправляйся. К нам-то без дня седмицу шли, ну, с санями – без них, ясно, ловчей, ан все едино: ден в пять, не ранее, доберешься. |