Он уже понял, куда она заманивает его, но это было неважно. В ее лице была и первозданная безмятежность, и боль оттого, что она причиняет ему страдания, и счастье, слепое и безрассудное. Парл просто не мог не идти вслед за ней. Если она и представляла что-то в ту минуту, то наверное, думала, как они будут жить — не-жить — вместе, вдвоем, дети и влюбленные, навсегда повенчанные смертью.
Потом гнилой настил разверзся под его ногой точно так же, как позже, много лет спустя, его подвели доски проклятого моста.
Спастись было трудно, почти невозможно, но Парл все же исхитрился отпрыгнуть прочь от пролома — и от Шелковинки. Он приземлился у самой лестницы, сверху дождем сыпались щепки, в голове у него звенело, и сквозь этот звон он слышал, как она зовет его, умоляя вернуться.
Когда он вновь посмотрел на Шелковинку, она по-прежнему улыбалась и протягивала к нему руки, молчаливо приглашая за собой. Чуть-чуть потерпеть, и все будет хорошо. Чуть-чуть, совсем чуть-чуть...
На подгибающихся ногах Парл спустился в классную комнату. Он еще не очень понимал, что собирается делать, но его виноватый взгляд сам задержался на большой восковой свече, по которой мерили время, и на труте и огниве, лежащих рядом. Словно в глубине души он уже все решил.
Он не знал — откуда ему было знать? — что последний акт обязан разыграться у них на глазах. Но что-то в глубине его души знало — наверное, то самое седьмое чувство, которое сделало его тем, кем он стал впоследствии, а в тот страшный день лишь вызревало в его душе и рассудке.
Когда Шелковинка спорхнула вниз по лестнице, он уже зажег свечу. Девушка взглянула удивленно, взяла грифельную доску и осколок мела и стала писать. Парл не удивился, что она может удерживать мел в полупрозрачных пальцах. Его потрясло то, что она написала, хотя он не мог прочесть. Для этого понадобилось бы зеркало — она легко и естественно писала справа налево, как в зеркальном отражении. Если Парлу тогда нужны были еще знамения, он их получил.
Стоило ему достать из-за пояса мешочек с прядями золотистых волос, как глаза и рот Шелковинки широко распахнулись в безумном страхе. В тот день Парл Дро впервые заглянул в ад, когда первый огромный мотылек набросился на него, молотя крылышками, пытаясь оцарапать коготочками и обжигая взглядом безумных нечеловеческих глаз...
Горящий мешочек с прядками волос упал на пол.
И с той самой минуты, когда он изгнал ее, он навсегда понял: да, это возможно, и необходимо, и нестерпимо ужасно — убивать мертвых. Это был самый последний урок, который он выучил в своей школе, и это была последняя ночь, которую он провел в том городе и в своих родных краях. Когда дождевая вода, просочившаяся сквозь крышу и ветхий пол чердака, залила дымящийся пепел, Парл убежал из города в зарождающуюся ночь. Он не останавливался до самого рассвета, стремясь прочь и навстречу — навстречу своему будущему, своему ремеслу. Правда, тогда он еще не знал этого, а если бы узнал — разрыдался бы.
Вновь и вновь Дро спрашивал себя: неужели он лишил Шелковинку ее призрачной жизни лишь потому, что она пыталась отобрать его человеческую жизнь? И сам себе отвечал, что в ту минуту им двигал не гнев и даже не ужас.
Ответ этот, как всегда, успокоил его, и, как всегда, недостаточно. В глубине души он понимал, что создание, желавшее его смерти, было лишь эхом, исковерканным отзвуком той девушки, которую он знал, жизнь которой можно было равнять с его собственной жизнью. Куда бы ни привела ее смерть, Шелковинка в ту ночь была уже далеко от этого мира и полупрозрачной пародии на себя.
Луна давно взошла. Где-то далеко, за несколько миль, затявкала лисица. Глухой шум шагов донесся со стороны кирпичной гати, которую сам Дро миновал несколько часов назад.
Неотвязное настоящее все-таки настигло его.
Парл Дро продолжал неподвижно сидеть спиной к стене. Мягкая трава на лугу приглушала шаги. |