И добавила, что хотя она и не мужчина, но будь Мэрилин жива и если бы все можно было вернуть назад, никто бы не смог подтолкнуть ее к самоубийству.
Так она говорила, но еще важнее, каким тоном. Нынешним летом Бу-Бу пояснил мне, что не следует верить людям, у которых в запасе много слов, что это самые сложные натуры. Мы с ним как раз работали на краю купленного виноградника, повыше нашего дома. Микки сказал, что не надо верить тому, что говорит Эна, потому что она часто – хотя и не всегда – употребляет слова, способные скрыть добрые чувства и высказать дурные. Я остановил сульфатницу и ответил ему, что он может произносить какие угодно слова, все равно скажет одни глупости. Может считать себя «Бу-Бу Всезнайкой», но тут он сильно ошибается.
Однако я хорошо его понял. Эна, дескать, была так расстроена смертью Мэрилин Монро, такой одинокой в пустом доме, что ей захотелось оказаться рядом, окружить ее сочувствием и все такое, словом, помешать покончить с собой. На самом деле все было как раз наоборот. Обычно она произносила одну фразу, и это было как удар под дых. Возможно, это было ее главным достоинством. Чтобы ее понять, не требовалось особого труда. Да, от нее можно было сдохнуть. Что касается богатства ее словарного запаса, то он объяснялся не тем, что она затыкала уши на уроках и была второгодницей, вынужденной уйти из школы. Просто ей не нужно было говорить ничего, кроме: я голодна, мне холодно, а в кино – что хочет пипи, и тогда об этом знали все в ряду. Наша мать назвала ее однажды животным. Та удивилась и ответила: «Что ж, как все». Если бы ее назвали человеческим существом, она бы не поняла и только бы вздернула плечо, и вообще она не отвечала, если на нее кричали.
С чего ей было мешать Мэрилин Монро? Она ведь всегда повторяла, как здорово та сделала, что наглоталась таблеток. После этого стали печатать ее фотографии и она навсегда осталась Мэрилин Монро. И еще, что не прочь была познакомиться с ее мужьями, даже пожить с ними, хотя двое из них были не в ее вкусе. И потом, ей было жаль, что желтый платок валяется где-нибудь в шкафу или его сожгли. Она, мол, обегала всю Ниццу в поисках такого же. Я точно повторяю ее слова. Бу-Бу может заткнуться, он завалил экзамен.
Однажды, пересчитав, мы убедились: собрали всех. До перевала одиннадцать километров. Если чья-то подружка слезала раньше, приходилось поторапливать гудком – никак не могли расстаться. Микки говорил: «Пускай себе». Когда мы в тот раз въехали в нашу деревню, в кузове все спали. Я не стал будить ни Микки, ни Бу-Бу, никого. Они сидели рядком, прижавшись к борту, как паиньки. Сам не знаю почему, но я невольно подумал о войне. Может, оттого, что у меня в руках был фонарь или я видел что-то похожее в кино. Но все равно было хорошо – они так смахивали на уснувших детей. Я погасил фонарь.
Сев на ступеньки мэрии, я смотрел на небо. Я не курю, но в такие минуты мне не хватает сигареты. По средам я хожу на тренировки в пожарку. Я сержант и заставляю их попотеть. Прежде я курил «Житан», и отец говорил, что я пижон. Он-то хотел, чтобы я курил американские и отдавал ему окурки.
Через несколько минут проехал сын Массиня и посигналил фарами, не мог понять, с чего это тут грузовик Микки. Помню, я спросил тогда себя, почему он так поздно оказался в нашей деревне, а не остался у себя в Панье, ниже нас на три километра. Я махнул ему: мол, все в порядке. Проехав деревню до конца – до меня все время доносился шум мотора, – он вернулся назад и вылез из машины. Я объяснил ему, что все уснули. Он сказал «ага» и сел рядом.
Стоял конец апреля или начало мая, было немного прохладно и очень тихо. Его зовут Жорж, он ровесник Микки, они вместе служили альпийскими стрелками. Я давно его знаю. Сейчас Жорж заправляет фермой родителей, он отличный хозяин и выращивает на своем красноземе что душе угодно. С ним-то я и подрался нынешним летом. |