— По их прикидкам, капиталовложения окупятся за восемь-девять лет. После этого Крым будет давать до двух миллиардов долларов в год чистой прибыли. Расчеты ориентировочные, но им можно верить, — добавил Берия. — Эти евреи умеют считать деньги.
— А мы, по-твоему, не умеем? — спросил Сталин. — Председатель Госплана товарищ Вознесенский не умеет, по-твоему, считать деньги?
— Вознесенский считает народные деньги. А евреи — свои. Есть разница.
Сталин нахмурился. Это была дерзость. Берия не смутился. Сидел на приставленном к письменному столу Сталина стуле, вольно положив ногу на ногу, поблескивал стекляшками пенсне, маленькими на его жирном лице. Он хорошо знал Сталина. Пока человек был ему нужен, он мог позволить себе в разговоре любые вольности. Взрывы бешенства или грозная мрачность, от которой цепенели высшие должностные лица, — это было чистой воды актерство. Как ни юли в разговоре, как ни просчитывай каждое слово и даже каждую интонацию, Сталин, если ему было нужно, всегда умел находить повод для своего олимпийского гнева. Когда же знал, что без этого человека обойтись не сможет, то легко проглатывал любые дерзости. Даже хамство. Жуков однажды послал его едва ли не прямым текстом. И что? Ничего.
Берия хорошо помнил этот случай. Он произошел в первые дни войны. Сталин и Берия приехали в Наркомат обороны. Сталин с порога рыкнул на Тимошенко, тогда наркома обороны: почему не докладываете о положении под Минском? Тот растерялся: не готовы докладывать. Вмешался Жуков: разрешите нам продолжать работу, обстановка на фронтах критическая, командующие ждут директив. Сталин вскинулся: значит, мы вам мешаем? «Да, мешаете». Сталин повернулся и молча вышел. Берия решил тогда: Жукову конец. Он ошибся. На другой день Сталин назначил Жукова начальником Генштаба. Тогда Берия и понял до конца логику Сталина: он никогда ничего не делает сгоряча. Он может изобразить, что его решение вызвано гневом. На самом же деле: расчетом. Только расчетом. Исключительно расчетом. Но в расчет берется не все. В расчет никогда не берутся прошлые заслуги. Они даже усугубляют. И сильно усугубляют. В расчет берется только полезность человека сегодня, сейчас. И завтра. Вот это и есть главное. Поэтому Берия был спокоен. Он нужен. В его руках — огромный, отлаженный, как мотор истребителя, аппарат госбезопасности. В его руках — атомный проект, главный козырь Сталина в завтрашней игре. И пока этот проект не завершен, Берия может позволять себе любые вольности. Не просто сидеть нога на ногу, но даже и дрыгать ляжкой. Сталина это ужасно раздражало. Даже орал: «Прекрати эту еврейскую тряску!» Ну, прекратил, прекратил, зачем так нервничать? И снова дрыгал.
Так что с ним, Берией, было все ясно. А вот с Молотовым не все. Нужность Молотова — вопрос. И он знает это. Поэтому и сидит истуканом. Весь внимание. Ноль эмоций. Деловит. Точен. Нужен. Пока нужен. Сколько будет длиться это «пока»?
У Молотова было два уязвимых места. Как в сценарии этого Довженко: ахиллесовы пяты. Первая: жена, Полина Жемчужина. Сталин свирепел от одного упоминания о ней. Не мог, видно, забыть, что она была последней, кто разговаривал с Надеждой перед тем ночным выстрелом. Не мог простить, что не успокоила, как обещала. Не остановила палец, нажавший на курок злополучного вальтера. Впрочем, насчет пальца, который нажал на курок, это еще как сказать. Не сказать, Боже упаси. Как подумать. Пополз было ядовитый слушок. Берии доносили. Не сам ли Сталин нажал этот курок. А мог. Пришел ночью с той пьянки у Ворошиловых, начал выяснять отношения. Слово за слово. Оба бешеные. Горячая грузинская кровь. Горячая цыганская кровь. Недаром оказалось, что в ту ночь он был не в Кремле, а на Ближней, и туда ему вроде бы позвонили, сообщили о самоубийстве Надежды. А он не на Ближней был, в Кремле. Это точно. |