За единственный сорокамиллионный народ, не нашедший себя в столетиях человеческой жизни. За народ растерзанный, расщепленный…»
Закрыл папку. Тут же открыл. Бережно, аккуратно подровнял страницы. Снова закрыл. Спросил:
— О каком народе идет речь? Какой народ растерзан и расщеплен? Какой народ не нашел себя в столетиях человеческой жизни? Может быть, речь одет о евреях? О цыганах?
Обвел взглядом присутствующих, ожидая ответа. Не дождался. Ответил сам:
— Нет, речь идет об украинском народе. О великом украинском народе, нашедшем себя в братском единении со всеми народами Советского Союза. Нет отдельной Украины! Не существует! И никогда не будет существовать! Биться за СССР — это и значит биться за Украину. Биться за Украину — это означает биться за СССР! Тот, кто этого не понимает, — объективно вредитель. Тот, кто упорствует в непонимании, — откровенный враг!
Это был приговор.
Сталин помолчал, словно бы остывая. Презрительно бросил:
— Режиссер Довженко пытается критиковать генеральную линию нашей партии. Да кто он такой? Что он имеет за душой, чтобы критиковать партию? Стоит напечатать его сценарий, как все советские люди разделают его так, что от него останется одно мокрое место! Даже мокрого места не останется! Ничего не останется!
Сталин продолжал. Он надеется, что теперь всем понятно, почему товарищ Сталин вынес этот вопрос на заседание Политбюро в столь неподходящее, как кому-то могло показаться, время. Если у кого-то остались неясности по существу поднятой проблемы, товарищ Сталин готов внести полную ясность. Чтобы к этому больше не возвращаться. Товарищ Сталин просит задавать вопросы.
Вопросов не было.
Товарищ Сталин полагает, что обсуждения не требуется. Но если кто-то хочет выступить, Политбюро со всем вниманием выслушает выступление.
Вскочил Хрущев. Как будто кинулся в воду с борта горящего парохода:
— Разрешите мне?.. Товарищ Сталин, вы совершенно правильно указали мне на допущенную мною грубейшую политическую ошибку. Да, я расслабился и потерял бдительность. Не проявил. Хотя обязан был проявить. Иезуитский прием, использованный Довженко, ввел меня в заблуждение. В Промакадемии, где я учился, не обучали, к сожалению, анализу художественных произведений. Я привык видеть в словах их прямой смысл, поэтому оказался безоружным перед идеологической диверсией режиссера Довженко…
Сталин перебил:
— Вы, вероятно, никогда не писали стихов?
— Никак нет, товарищ Сталин. Никогда.
— Это и чувствуется.
— Я глубоко осознаю свою ошибку. Я прошу дать мне возможность ее исправить. Я обещаю мобилизовать все свои силы, чтобы не допускать подобных ошибок в будущем.
Сталин снова перебил:
— Начнете писать стихи?
Хрущев понял, что самое страшное миновало. Теперь можно было рискнуть сыграть в дурачка. В бравого солдата Швейка. Это иногда помогало. Хрущев рискнул:
— Я всегда добросовестно, не жалея сил, выполнял все задания партии. Если партия прикажет, я буду писать стихи.
По лицам присутствующих пробежали усмешки. Лишь Молотов продолжал сидеть с каменно-неподвижным лицом. Ему было не смешно.
Сталин хмыкнул — но уже без гнева, а даже вроде бы только с язвительностью.
— Мы представляем, какие стихи сможет написать товарищ Хрущев. Поэтому мы не будем подвергать такому испытанию его умственные способности. Мы только хотим напомнить товарищу Хрущеву, что ему не следует брать на себя решение вопросов, в которых он разбирается, как свинья в апельсинах.
— Я все понял, товарищ Сталин.
— Что именно вы поняли?
— Я понял, что борьба с любыми проявлениями национализма не менее важна, чем борьба с фашизмом на полях сражений. |