|
Конечно, таковы были его нормальные занятия до революции, но эта вторая молодость едва ли его удовлетворяла. Троцкий чувствовал себя очень усталым. В доме секретари и телохранители между собой называли его «старик», «The Old Man», хотя он был еще не очень стар. Гладстона так начали называть лишь на восьмом десятке лет жизни. О последней его автомобильной прогулке секретарь Гансен сообщает: «Старик спал гораздо больше обычного». Значит, засыпал в автомобиле всегда?
Со своими сотрудниками Троцкий, разумеется, вел беседы и на политические темы. «Я не увижу новой революции. Это дело вашего поколения», — сказал он Гансену. «Теперь не то, что было. Мы стары. У нас нет энергии молодости. Становишься усталым, стареешь. Новая революция дело вашего поколения. Мы ее не увидим...» «Мы» здесь означало «я»: среди своих сверстников он, кажется, вообще сторонников и последователей не имел.
Собственно, он мог бы желать себе именно такого конца, какой выпал ему на долю. Уж если умирать, не дождавшись новой революции, то лучше от руки политического убийцы, чем от какой-нибудь желудочной болезни. Без русской революции 1917 года Троцкий, с исторической точки зрения, никто. Без новой мировой революции он, перейдя все же в историю, был бы обречен на постепенное, неизбежное изнашивание имени — то же самое произошло с теми из знаменитых деятелей французской революции, которые не погибли в 1793—4 годах.
Вероятно, в эти последние месяцы жизни он с тоской вспоминал о начале своей карьеры; не только с той тоской, с какой о временах молодости вспоминает всякий старик. Он и в самом деле был несчастен в Койоакане. Троцкий в личном смысле никак не может считаться неудачником: он добился славы, и биография его достаточно эффектна. Все же в ней неизбежно будет отсутствовать та глава, о которой больше всего мечтал этот умный, талантливый честолюбец: на первое место в истории революции ему так и не удалось выйти. Троцкий, разумеется, хотел быть «первым в Риме». Но, должно быть, немало думал о том времени, когда был первым в деревне, в своей меньшевистской или полуменьшевистской деревне. «Русский Лассаль!»... Дальше его честолюбие тогда не шло.
С койоаканскими «приближенными» он был ласков, как Наполеон со своими на острове святой Елены; быть может, этим образцом полусознательно и руководился. Люди, по природе не картинные, имеют особую слабость к картинности. Ему до Мексики с «приближенными» очень не везло. Все они ему изменили, начиная от Радека, которого он когда-то осыпал похвалами и комплиментами, кончая Демьяном Бедным, которому он пожаловал орден с рескриптом: «Отважному кавалеристу слова». Причин для этого было много, но некоторую роль, верно, сыграли и его излюбленный «пафос дистанции», и наполеоновский тон. Как для всего, для применения «пафоса дистанции» нужно умение. У Троцкого, при отсутствии у него чувства смешного, при его неумении и нежелании считаться с людьми, пафос дистанции вызывал раздражение и враждебность. Я не уверен, знал ли Троцкий, что в партии его все всегда терпеть не могли. Как очень умный человек, как будто не мог не знать. Судя по его воспоминаниям, он не сомневался в нелюбви «верхов». Быть может, думал, что за верхами есть какие-то низы или середняки, его обожающие? Это была фантазия. Кроме Иоффе, его не любил никто. Единственный человек, который, по собственному заявлению, «боготворил» Троцкого, был его убийца.
По видимому, жизнь все же кое-чему научила мексиканского изгнанника. Он признал необходимость новой тактики и нашел людей преданных. Я читал номера его журнала, вышедшие после его смерти. Как бы мы ни относились к троцкизму, верность сотрудников Троцкого его памяти доставляет некоторое моральное удовлетворение. Они, очевидно, служили ему и его идеям бескорыстно. В одной из нью-йоркских газет мне случайно попалась следующая заметка: утверждено завещание недавно убитого Шелдона Гарта, бывшего секретаря Троцкого; он оставил 25 тысяч долларов своему отцу, Джессу Гарту, живущему на Пятой авеню, номер такой-то. |