Глеб понимал, что ему удалось провести генерала Потапчука далеко не до конца. Во всяком случае, спектакль удался настолько, что генерал отважился поручить ему это задание. За судьбу порученного ему дела Слепой нисколько не волновался – во время работы для него переставало существовать все, кроме задания, и он был уверен, что справится даже теперь. Главное, что в это поверил генерал – с такой работы, какая была у Глеба в последнее время, чаще всего уходят ногами вперед, и хорошие отношения с начальством тут ничего не меняют. Глеб верил, что время лечит любые раны – главное, чтобы оно было, это время.
Кофеварка угрожающе заскворчала, плюясь паром, словно готовилась взлететь и, пробив потолок мансарды, уйти в стратосферу. Глеб щелкнул клавишей, выключая норовистый агрегат, и подождал, пока остатки кофе стекут из фильтра в стеклянную колбу. В последнее время такие вот простенькие, незатейливые действия доставляли ему тихое удовольствие – они занимали руки и убивали время, оставляя голову свободной.
Глеб наполнил тонкостенную чашечку кузнецовского фарфора, хрупкую, как засахаренный лепесток – процессу кофепития надлежало быть эстетически безупречным, иначе терялась половина удовольствия, – и уселся в кресло. Теперь, вдали от надежно упрятанного под замусоренной территорией инструментального завода бетонного бункера, можно было позволить себе выкурить сигаретку. Глеб вставил в уголок губ «Мальборо лайт» (с термоядерными «кэмел» было покончено), прикурил от зажигалки и стал пить кофе, перемежая глотки с короткими затяжками и блаженно полуприкрыв глаза. Он прислушивался к своим ощущениям. Внутри по-прежнему было темно и пусто, но в темноте тлел невесть откуда взявшийся теплый огонек. Сиверов снова был в деле, выдержал первый экзамен и живым вернулся в мансарду – это как раз и было одно из тех маленьких удовольствий, которые делают жизнь более или менее приемлемой в отсутствие удовольствий больших.
Поскольку больших удовольствий в обозримом будущем не предвиделось, Слепой стал усиленно вспоминать, как нужно радоваться удовольствиям маленьким, и пришел к выводу, что это целое искусство.
Большую радость можно омрачить лишь на время – она все равно прорвется, как прорывается из-под земли пламя горящих торфяников. Маленькому же удовольствию достаточно неосторожного слова или повисшего на перилах лестницы плевка, чтобы зачахнуть на корню.
Не вставая с кресла, Сиверов дотянулся до полки и принялся перебирать компакт-диски, выбирая то, что могло бы продлить его маленькую радость от возвращения в ставшие родными стены. Рука его замерла, остановившись над одним из дисков. Усмехнувшись, Глеб включил проигрыватель. Звучал Шопен, совсем как тогда в бункере, и Слепой, поудобнее откинувшись в кресле, плюнул на все и стал думать о работе.
…Шопеном, как выяснилось, увлекался Шалтай-Болтай. Узнав об этом, Глеб твердо решил, что вся физиономистика – суть сплошное шарлатанство и надувательство, равно как и френология. Шалтай-Болтай здорово смахивал на недавно освоившего прямохождение североамериканского медведя гризли.
Его квадратная, всегда фиолетово-красная, сильно шелушащаяся физиономия с первого взгляда удивляла непередаваемо тупым выражением, маленькие глазки казались раз и навсегда пораженными конъюнктивитом в тяжелой форме, а обкусанные ногти на огромных, как совковые лопаты, руках были обведены траурной каймой. Эта помесь портового грузчика с носорогом являлась, тем не менее, единственным и горячо любимым сыном ныне покойного профессора музыки Иваницкого – мужчины изящного и утонченного во всех отношениях. Связав, наконец, полученные из досье лейтенанта Иваницкого данные с этой воняющей застарелым потом горой мяса, Глеб мысленно закатил глаза – на детях гениев природа отдыхает. Любовь к музыке, однако, каким-то непостижимым образом передалась от изящного профессора его слоноподобному отпрыску и служила, пожалуй, единственным доказательством их кровного родства. |