Разве она — не доказательство, что добро и зло несовместимы?
— Может быть, Платон так думал, может быть, Плотин так говорил, но вряд ли вам удастся это обосновать.
— Может, и не удастся… но… когда мы любим… людей… и вещи… и свою работу, и… мы как-то обретаем уверенность, что в этом присутствует добро… абсолютно чистое, абсолютно присутствующее… оно в самой ткани… иначе и быть не может.
— Мы очень высокого мнения об этом слове — «любовь», мы его так и этак поглаживаем, похлопываем… но является ли любовь, как мы ее знаем, хоть когда-нибудь в каком-либо ином виде, кроме маски самой себя? Спросите у своей собственной души. Кто это был?
В этот момент их обогнал отец Несты Уиггинс; он почтительно приподнял шляпу перед философом.
— Доминик Уиггинс, портной, он живет в Бэркстауне, хороший человек.
— Я помню Уиггинсов, — сказал Джон Роберт, — они были католики.
Сейчас они шли по общинному лугу, по сырой, грязной земле. Отец Бернард терпеть не мог пачкать ботинки. Булавки частично расстегнулись, и подол рясы краем волочился по земле. Священнику уже хотелось пить. Если они пойдут обратно в Бэркстаун более коротким путем, по железнодорожной выемке, то через двадцать минут окажутся в «Лесовике». Но, кажется, кто-то говорил, что этот чертов философ — трезвенник?
Отец Бернард сказал:
— Мы любим говорить, что все люди эгоисты, но это лишь гипотеза.
— Отлично, отлично! — ответил Джон Роберт. И добавил: — Мне очень интересен ход ваших мыслей. Но вы не ответили на мой вопрос.
— Когда мы любим что-то непорочное, мы испытываем чистую любовь.
— Люди? Жалкие жулики, все до единого преступники?
— Любя других как Христа — то есть любя Христа, живущего в них.
— Сентиментальная чушь. Кант думал, что следует уважать универсальный разум, живущий в других людях. Чушь собачья. Представьте себе, ex hypothesi, что я хочу, чтобы вы меня любили. В этом случае мне хотелось бы, чтобы вы любили меня, а не мой разум или Христову природу.
— Ну… да… конечно, вы правы.
— А вещи — кажется, вы упомянули о любви к непорочному, как это следует понимать?
— Что угодно может стать таинством… преобразиться… как хлеб и вино.
— Что, например? Деревья?
— О, деревья, да… вот это дерево…
Они как раз проходили мимо куста боярышника, который едва ли заслуживал называться деревом. Меж крепких блестящих шипов проглядывали маленькие острые ярко-зеленые почки.
— Красота этого мира, — сказал Джон Роберт, — К сожалению, я ее не воспринимаю. Хотя она могла бы стать полезным доводом против искусства. Искусство, несомненно, дьяволова работа, магия, сливающая воедино добро и зло, место силы, где они резвятся вдвоем. Платон был прав насчет искусства.
— Вы совсем никакого искусства не любите?
— Нет.
— Но ведь, несомненно, метафизика — тоже искусство.
— О да, это пугающая мысль. — Философ помолчал, словно потрясенный ужасной картиной, созданной этими словами, — Видите ли, подозрение, что ты не только не говоришь правду, но и в принципе не можешь ее сказать, — это… страшное проклятие. За такое вешают мельничный жернов на шею.
Отец Бернард не нашелся что ответить, а философ продолжал:
— Ваша концепция любви к непорочному — уловка, и я сомневаюсь, что идея любви к Христу, живущему в омерзительной свинье вроде вас или меня, вообще имеет какой-то смысл. Это сентиментальность. Приемчик иллюзиониста, вроде онтологического доказательства. |