|
Так вот: чтобы разобраться с такими господами, французская революция подарила миру гениальную штуку — острую бритву, которая движется вверх-вниз: раз — и готово, раз — и готово. И так уничтожаются все недоразумения, как обычные, так и необычные. Nox atra cava circumvolat umbra. А свободному и равноправному народу — свет разума и прогресса.
Дон Лукас сдерживал себя с трудом. Он происходил из благородной, но обедневшей дворянской семьи, был тщеславен и в кругу друзей слыл мизантропом. Вдовец лет шестидесяти, детей он не имел; жизнь его сложилась не самым удачным образом: все знали, что со времен покойного Фердинанда VII денег у него не водилось и жил он на скудную ренту да за счет доброты великодушных соседей. Однако в соблюдении благопристойности он был крайне щепетилен. Его немногочисленные костюмы всегда были тщательно отутюжены; а изящество, с каким он завязывал свой единственный галстук и вставлял в левый глаз черепаховый монокль, вызывало всеобщее восхищение. Он придерживался реакционных идей: считал себя монархистом, католиком и, главное, порядочным человеком. Словом, он был непримиримым противником Агапито Карселеса.
Помимо упомянутых участников, тертулию обычно посещали еще двое: Марселино Ромеро, учитель музыки в женской гимназии, и Антонио Карреньо, чиновник из Продовольственной компании. Ромеро был тихий, болезненный и печальный человек. Его надежды на карьеру музыканта остались в прошлом, и ныне он обучал пару десятков девиц из хорошего общества, как правильно стучать пальцами по клавишам. Карреньо был рыжий худой тип с ухоженной бородой медного цвета, молчаливый и угрюмый. Он считал себя масоном и заговорщиком, хотя не имел ни малейшего отношения ни к тем, ни к другим.
Закручивая желтоватые от никотина усы, дон Лукас бросил испепеляющий взгляд на Карселеса.
— До чего ж упорно вы, друг мой, пытаетесь извратить устои нашей нации, — начал он язвительно. — Вас никто об этом не просит, и тем не менее нам приходится выслушивать ваши разглагольствования, которые завтра наверняка будут опубликованы и превратятся в крикливое воззвание, которыми кишат ваши страницы… Так слушайте же, дружище Карселес: я заявляю вам свой протест. Я отказываюсь принимать ваши дутые аргументы. Вы только и знаете, что призывать всех к резне. Славный получился бы из вас министр внутренних дел!.. А вспомните-ка, что устроила ваша хваленая чернь в тридцать четвертом: восемьдесят монахов были убиты разгоряченным сбродом, подстрекаемым бесстыжими демагогами.
— Восемьдесят, вы сказали? — Карселес явно смаковал слова дона Лукаса, еще больше выводя его из себя. — По-моему, маловато. А уж я-то знаю, о чем говорю. Отлично знаю! Жизнь клира я изучил, представьте себе, изнутри; да еще как изучил!.. В этой стране с ее бурбонами и церковниками честному человеку делать нечего.
— Это вы о себе? Вам только дай волю, и вы пустите в дело ваши славные принципы…
— Принципы? Я знаю лишь один принцип: священник и бурбон — из Испании вон. Фаусто! Еще пять чашек, платит дон Лукас.
— Как бы не так! — Ощетинившийся старик откинулся на спинку стула, заложил большие пальцы в карманы жилета и яростно сжал в глазу монокль. — Даже когда у меня есть деньги — сегодня, к сожалению, не тот случай, — я плачу только за друзей. А угощать фанатичного предателя я не стал бы никогда!
— Уж лучше быть, как вы выражаетесь, фанатичным предателем, чем всю жизнь вопить: «Да здравствует монархия!»
Остальные участники тертулии поняли, что пора разрядить обстановку. Дон Хайме, помешивая ложечкой кофе, попросил соблюдать тишину. Марселино Ромеро, учитель музыки, покинул свои заоблачные дали и вмешался в спор, предлагая в качестве темы музыку, что, впрочем, не вызвало ни у кого ни малейшего энтузиазма.
— Вы отклоняетесь от темы, — объявил Карселес. |