Начнем сейчас же. Вот я беру этот предмет, — она высоко подняла в воздухе карандаш. — Он называется карандаш. Повторите за мной: карандаш.
Она три раза отчетливо произнесла это слово, но никто не отозвался ей. Селифон что-то сердито крикнул, дети со страхом поглядели на него и продолжали молчать.
— Я прошу вас сказать — карандаш, — проговорила Оля упавшим голосом.
Теперь и она молчала, уставясь на них и бесцельно держа поднятый вверх карандаш. И внезапно ее усталость, терзавшие ее сомнения и бессилие вырвались наружу бурными слезами. Она закрыла лицо руками и, громко плача, побежала в свою комнату. Селифон нагнал ее и схватил за руку.
— Не надо, Ольга Иванна, — твердил он в смятении. — Не надо плакать, надо учить.
— Я не буду, — говорила она, стыдясь своих слез и отворачиваясь, чтоб он их не видел.
— Зачем ушла? Иди учи.
— Нет, я отдохну. Я не готова, а у них нет карандашей, тетрадей. Пусть они пока уходят домой, пообедают.
— Перерыв на обед? — старательно выговорил он знакомое слово, видимо выученное в магазинах и канцеляриях — Дудинки.
— Да, перерыв на обед, — ответила она, невольно улыбнувшись усердию и самодовольству, звучавшим в словах Селифона.
Она слышала его голос, потом детские нетерпеливые голоса подняли радостный крик, раздался топот ног. Когда все стихло, слезы ее хлынули, как водопад. Она плакала, лежа на топчане, обо всем, что ей не удалось в жизни, — о навсегда потерянных солнце и лете, о том, что дети ее не понимают, сидят как каменные, а убегают с радостными криками, а еще больше о том, что она встретила хорошего человека, он обещал приехать в гости — и лучше бы его не было. Никто к ней теперь не приедет — это край света. Только когда до нее донеслись новые звуки и запах табака, она перестала рыдать. У двери стоял Селифон, судорожно курил трубку, жалко морщил лицо — по щекам его текли крупные слезы, он плакал от сочувствия к ней.
— Зачем ты плачешь? — вскрикнула она гневно. — Уходи отсюда!
Но Селифон сел рядом с ней на топчан, медленно вытирая слезы и выпуская целые клубы дыма. Она отвернулась и вынула из кармана платок.
— Тяжело тебе, Ольга Иванна? — спросил он жалобно, словно только теперь понял состояние учительницы.
— Тяжело, — ответила она, всхлипывая и стараясь не смотреть на него.
— Я тебе печь поставлю, — сказал он печально. — Все, все сделаю. Суп будешь варить.
— Не надо мне супа! — воскликнула она сердито, снова разражаясь слезами. — Зачем мне твой суп, если люди по-русски ничего не понимают? Как я буду учить детей, если не знаю ни одного вашего слова? Как мне жить тут? Это сарай, а не дом, даже полов нет, стены не законопачены. Кругом грязь, никто не моется. Здесь нет солнца, нет тепла. Что будет со мной?
Он слушал ее так напряженно, что губа его отвисла и трубка вывалилась на колени. Его голос дрожал от горячего убеждения — он возражал ей, он опровергал каждый ее пункт. Это ничего, что они не знают по-русски, а она по-нганасански, он сам будет сидеть на скамье и переводить ее слова, пока они не научатся. Он видел в Дудинке баню, он сделает такую же, все нганасаны будут мыться — разве ему с ней не удалось достать в распределителе двадцать килограммов мыла? Это мыло — вот оно в ящике, они привезли с собой. И он знает сам, что школа не готова. У них не хватило гвоздей, а сейчас гвозди будут, он достал их в Дудинке еще до ее приезда — Най Окуо сегодня же сделает все, что она прикажет, будет очень хорошо, лучше, чем в городе. И пусть она не плачет, что нет солнца, солнце будет. |