Красота, кто понимает.
Вера глядела на него большими, чуть раскосыми глазами, она была довольна, что он не забыл ее.
— А вы сами не уезжаете? — спрашивала она. — И Ольга Ивановна не уедет? Ваши родные места на юге, правда?
Он широким жестом обвел вокруг.
— У меня вся страна — родина. Я тебе скажу так — хорошее здесь место. Зимой, конечно, темь, холод и пурга — не без того. Зато нигде нет такой охоты — гусь, песец, рыба, куропатка, заяц. И воздух — с февраля солнце, снег крепкий, как доска, — роскошь! А воля! На полтысячи километров скачи — все наш колхоз!
Оля улыбнулась.
— Тебе стихи писать о нашем крае, Прокопий Григорьевич, многие бы с интересом прочли. О себе скажу по-честному — была бы возможность уехать из этого ужасного места, сейчас бы уехала.
Она теперь дружила с Жальских — как-то незаметно стала ему говорить «ты». Он подмигнул на нее девушкам.
— Знаем таких — зарекались, зарекались, как увидели, снова бросились. Ты севером отравленная, как и я, Оля. Вон даже в отпуск не поехала в Красноярск. Ты же без оленей дня не проживешь, а где на твоем юге разлететься на нартах?
Оля смеялась вместе с ним. Каждый день вместе с учениками, а то одна она выезжала на нартах в тундру и мчалась по руслу реки, впадавшей в Хатангу. Это становилось привычкой — прогулки отменялись только в черную пургу. В самом деле, ей было бы трудно без нарт и оленей.
Она оставила девушек у Жальских. Он решительно сказал, встав у двери: «Пока не выболтаюсь, не пущу гостей!»
Оля в своей комнатке разбирала письма. Одно было от Моти и Павла, хорошее ласковое письмо. Два — от Сероцкого, совсем недавние. В первом Сероцкий сообщал, что очень обиделся, не получив ответа, решил даже не думать об Оле. Он так и писал: «В конце концов, Оля, нас свело только наше одиночество, что ты знаешь обо мне, что я — о тебе? Разумнее, конечно, было бы забыть о нашей связи, тем более что ее нет — самой связи». Но, оказывается, это не выходило — забыть. Он забывал — она вспоминалась. Он забывал крепче — она вспоминалась чаще. Он запоздало понял и признавался: «Я люблю тебя, Оля, просто черт знает что — так люблю! Сам иногда не верю — ты стоишь передо мной живая, я все вспоминаю, как ты сказала: «О вас… и о себе». И как шли эти дни — в темноте, морозные, такие горячие! Олечка, милая, возлюбленная, — отзовись!» А второе было совсем путаное, он предлагал руку и сердце, он так и писал: «Сердце мое с тобой, только сейчас я это понимаю по-настоящему, а насчет остального не беспокойся, сможем официально оформить наши отношения — я начинаю дело о разводе. Но только напиши, молю, напиши!»
Оля легла на кровать, думала, вспоминала. Итак, он пришел, ее час, — полтора года она терзалась в одиночестве, теперь его черед — он заболел любовью. Боже, сколько она ждала такого письма, таких слов, одно из них — любое — сделало бы ее навсегда счастливой. Не глупи, Оля, это ведь твоя любовь, другой не было, не отвергай ее только потому, что на первом шагу споткнулась. Сама же говоришь, со многими это бывает, не надо быть нетерпимой.
— Нет, Оля, — сказала она себе вслух. — Где же нетерпимость? И не в ребенке одном дело. Но только не нужны тебе эти его чувства — даже сейчас он не думает, что было с тобой, что могло быть с тобой.
Она вслушивалась в свои слова, удивлялась — она была иной, чем думала о себе. Нет, в самом деле, куда подевалась та глупая, боязливая, то беззаботно веселая, то плачущая девчонка? Это не она, та, что сейчас лежит на постели, — строгая, спокойная, рассудительная — такой ее не узнают, она сама себя не узнает. |