Генерал походил вокруг, поругался в пространство, затем завел и отогнал машину за дом. Возвращаясь назад, он неожиданно заметил, что дверца под деревянную пристройку чуть приоткрыта; это могло означать единственное — рокеры исполнили заказ и привезли труп. Но почему сегодня, когда по условиям должны были сделать это завтра? Ведь с утра приедут мастера и начнут работать. Что, если кому-то вздумается сунуться под пристройку?..
Дед Мазай, скрываясь в тени дома, плотно прикрыл дверцу, затем вошел в сени и, не включая света, вывернул топором половую доску. Труп лежал у стены, ничем не прикрытый, хотя в одежде и обуви. Перевозили его как пассажира, на заднем сиденье — подогнуты ноги, руки у колен — поза спящего, зябнущего человека. Сыч подобрал команду рокеров наверняка из молодых прапорщиков и лейтенантов, и действовали они почти вслепую, без посвящения в детали операции. Должно быть, натерпелись страху, возясь с покойником… Генерал оттащил тело в дальний угол, собирая на ощупь всякий деревянный хлам, привалил сверху, затем отыскал в сенях кусок толстой проволоки и крепко привязал дверь изнутри.
Что-то изменилось в планах операции, возможно, Сыч получил какую-то новую информацию и теперь Кархана можно ждать в любой момент. А поскольку неизвестно, что он замыслил, то лучше не спать в собственной постели, даже в боковой комнате. Одевшись потеплее, дед Мазай поднялся на чердак мансарды, намереваясь скоротать ночь, и было уж устроился возле слухового окна, как проснулся мультитон. Завершение операции переносилось на сегодняшнюю ночь, точнее, раннее утро. Без встречи с Карханом, без вечера «вопросов и ответов», без подписания контракта.
Сыч предлагал ему «умереть» через четыре часа…
Он ощутил то, что не знал никогда, и чувство это можно было назвать смертной тоской. И жаль было не чужое имя, которое он носил более двадцати лет, не судьбу, принятую вместе с этим именем, а свое собственное «я», сросшееся и с именем, и с судьбой, что теперь составляло его прошлое. Другой жизни просто не могло быть. Не могло быть другой профессии, иной души, семьи, даже не подозревавшей о своей родословной.
Чувство это настолько было сильным, всеохватным, что поглотило, вобрало в себя все оттенки и грани иных чувств, а печаль все иные печали. Вдруг поднялась температура, бросило в холод, оледенели руки и ноги, а в солнечном сплетении возник вяжущий, колкий озноб. Он старался взять себя в руки, овладеть собой, погасить усилием воли неожиданные и странные ощущения, однако этот приступ смертной тоски оказывался сильнее сознания. Повинуясь ему, он сполз со своего насеста перед слуховым окном, скорчился в позу эмбриона — точно так лежал где-то внизу безвестный мертвый бродяга — и надолго замер. На какой-то миг ему стало хорошо, отступило напряжение, опасение, желание мыслить и анализировать. Он будто бы заснул, точнее, забылся и вздрогнул, ожил от внезапной и острой мысли, что теряет время. Всякое промедление грозило действительной смертью!
И как-то сразу очистились, распрямились чувства, и от мощного прилива крови к конечностям просветлело в голове, разум стал холодным и острым, как осенний льдистый заберег на реке. Тем более он вновь услышал треск мотоциклетных моторов, разрезающий ночные Дубки: это был еще один сигнал. Сыч все продумал и заготовил официальную версию…
Генерал спустился вниз, вновь оторвал доску в полу пристройки и, подняв труп, взял его на руки, перенес и уложил на свою кровать в боковой комнате. Он не включал света, поэтому не мог рассмотреть лица покойного.
— Прости, брат, — сказал он деловито и сухо. — Я тоже не хотел больше служить, да вот приходится.
Потом он порылся в вещах, думая, что же нужно взять с собой, что жальче всего оставлять, но потом махнул рукой: жалко было все — от дома, в котором так и не удалось спокойно пожить, до новенькой двухконфорочной плитки. |