Изменить размер шрифта - +
— Куда нас ведут?

— В свое селение, наверное, — ответил канарец. — Думаю, дело в том, что они никогда не видели таких, как мы, и теперь собираются показывать нас, как обезьян на ярмарке... Ты боишься?

— Боюсь? — переспросила удивленная африканка. — Вовсе нет. — Она сделала многозначительный жест, обведя рукой вокруг, и весело добавила: — Я нахожусь в самом сердце пекла, единственная черная в руках белых дикарей, совершенно голых, зато утыканных перьями, причем индейцы в любую минуту могут превратить нас в отбивные, но должна признать, что не чувствую ни малейшего страха. А ты?

— Я столько всего пережил за последние годы, что это приключение кажется мне просто веселой прогулкой, — ответил канарец, и в его голосе прозвучала покорность судьбе. — Я уже давно перестал беспокоиться по этому поводу, единственное, чего мне сейчас не хватает — это хорошего табака и шахмат.

— Никогда не понимала этой привычки пускать дым или часами сидеть за игральным столом. Я умею играть только в крестики-нолики.

Она и правда умела играть, да так, что несмотря на острый ум, бедняге Сенфугосу так и не удалось выиграть у нее ни единой партии, и часто игра заканчивалась его дурным настроением и хохотом дагомейки.

Поскольку обоим нечего было поставить на кон, ставкой в игре стал щелчок по лбу, и бывали дни, когда у рыжеволосого козопаса голова прямо-таки раскалывалась от полученных щелбанов, а на душе становилось по-настоящему горько при виде того, как радуются туземцы каждой победе негритянки.

— Это невозможно! — повторял он снова и снова. — Невозможно! Ты жульничаешь...

Но единственная ловушка заключалась в том, что африканке удалось внушить канарцу такую неуверенность себе, когда дело касалось этой дурацкой игры, что бедняга слишком сильно волновался и в результате вечно ставил отметину совсем не там, где надо.

Между тем, они продолжали куда-то идти. Унылая степь, поросшая чахлой растительностью, сменялась то небольшими островками сельвы, то жаркой пустыней, усеянной кактусами, то бесчисленными озерами, нередко загрязненными жирным и вонючим «мене», убивающим все живое. Так они почти две недели скитались по окрестностям, озабоченные лишь тем, где бы найти чистую воду, охотясь на попугаев и обезьян, раскапывая кладки черепашьих яиц и мало чем отличаясь от полудюжины оголодавших индейских семей, попавшихся на пути, чьи убогие жилища являли собой лишь ряд жердей, прислоненных к стволу дерева.

Далеко на юге виднелся горный хребет, но воины упорно не желали к нему приближаться. Когда Сьенфуэгос спросил, почему они избегают гор, туземцы дали понять, что хребет занят враждебным племенем, от которого лучше держаться подальше.

— Карибы? — спросил канарец. — Каннибалы?

— Не карибы, — ответили ему. — Не каннибалы. Мотилоны.

Мало-помалу Сьенфуэгос начал все лучше разбираться в языке этого отряда молодых воинов и находить общее с определенными формами арауканского или асаванского диалекта, на котором говорили жители Кубы и Гаити. И наконец, он научился их понимать, хотя и с определенными сложностями.

Между тем, чернокожая Асава-Улуэ-Че-Ганвиэ тоже прилагала весьма похвальные усилия к тому, чтобы выучить язык этих милых людей, причем язык давался девушке с обескураживающей легкостью, словно от этого зависела ее жизнь и будущее.

— В конце концов, — сказала она Сьенфуэгосу как-то на закате, когда они вместе любовались невероятной красотой заходящего солнца, — мой единственный дом — этот тот, где я сплю, а единственная родная земля — та, по которой хожу. Я почти не помню свою родину и мечтаю забыть корабль, где выросла. Здесь мне хорошо, а будет еще лучше, я точно знаю.

— Я скучаю по Гомере.

— Ты скучаешь по своей блондинке, — насмешливо ответила негритянка.

Быстрый переход