И при случае распрощаешься с Иони. Даже если Иони, и я, и Амос ляжем в могилу, ты быстренько придешь в себя, проявив мужество, достойное поклонения, и снова «понесешь свою ношу», и, возможно, сочинишь о нас потрясающую статью, заработав на случившемся с тобой несчастье политический капитал, поскольку ни у кого не хватит наглости атаковать вдовца, потерявшего сыновей, окруженного нимбом страдания и скорби. Так ты станешь еще святее, чем всегда, и после того, как мы все сойдем в могилу, даже усыновишь этого маленького червяка. Главное, чтобы росли твои почет и уважение, чтобы утверждались твои дутые идеи, чтобы расширялось твое место в истории вашего движения, главное для тебя, — это красивые слова, слова, которыми ты зажигаешь людей, или гневно осуждаешь их, или провожаешь в последний путь. Злодей из злодеев, который видит, как губят его собственного сына, а ему даже в голову не приходит…
— Хава, что ты конкретно предлагаешь?
— Помолчи секунду. Хоть раз в жизни дай мне закончить хотя бы одну-единственную фразу, пока ты не принялся ораторствовать ночь напролет. За нашу жизнь ты произнес достаточно речей. Мы уже сыты ими. Даже история слышала тебя в избытке. Вот уже пятьдесят лет ты все говоришь и говоришь с ней, не дав и ей ни разу открыть рот, не прислушавшись к ней ни на мгновение, чтобы узнать, чего же хочет она. Но на этот раз ты выслушаешь меня. И не изображай из себя глухого, я знаю, что ты просто не хочешь слушать. И не морочь мне голову соседями. Меня это не волнует. Наоборот, пусть соседи слышат, пусть слышит весь это гнилой кибуц, и Кнесет, и партия, и правительство, и Федерация профсоюзов, и ООН. Пусть слышат. Мне все равно… Да ведь ты глух, словно сам Господь Бог во всем его величии и мощи, и потому я вынуждена говорить во весь голос, но я вовсе не кричу, а если все-таки закричу, то ты не сможешь заткнуть мне рот, я буду кричать, пока не прибегут люди и силой не взломают дверь, чтобы увидеть, как ты меня убиваешь, вот как я буду кричать, если ты не замолчишь и не дашь мне договорить хотя бы раз в жизни…
— Хава, пожалуйста, говори. Я не мешаю.
— Опять ты меня перебиваешь, когда я умоляю тебя, чтобы хоть раз в жизни ты дал мне закончить фразу, потому что речь идет о жизни и смерти, и если ты снова перебьешь меня, я в ту же секунду оболью все бензином, возьму спичку и сожгу весь этот дом вместе с письмами, полученными тобой от Давида Бен-Гуриона, Берла Кацнельсона, Орландера, Ричарда Кросмана и всех прочих. Так что помолчи и выслушай со всем возможным вниманием, ибо это мое последнее слово, и я говорю, что у тебя есть время до завтрашнего обеда, чтобы решительно вышвырнуть из кибуца и из жизни Иони этого психопата, этого городского сумасшедшего, которого ты со злым намерением и холодным сердцем впустил, чтобы разрушить жизнь твоего сына. Да к тому же ввел его в одну из кибуцных комиссий и пригласил в мой дом, чтобы он говорил о справедливости и идейности да играл для тебя все вечера напролет. До завтрашнего обеда ты спустишь его со всех лестниц, раз и навсегда, иначе я тебе устрою такое, что ты пожалеешь, что родился на свет. Так пожалеешь, как еще никогда в своей напыщенной жизни не жалел, даже после отставки, той роскошной отставки, из-за которой ты и по сей день ешь себя поедом, и дай Бог, чтобы ты грыз себя до тех пор, пока от тебя останутся одни кости. Ты збую. Ты мордерцу.
— Хава, этого нельзя сделать так запросто. Ты ведь и сама это хорошо знаешь.
— Нет?
— Необходимо собрать комиссию. Провести заседание. Все проверить. Ведь речь идет о человеке.
— Как же! Человек! Да ведь ты даже смысла этого слова не понимаешь и никогда не понимал. Человек! Мразь!
— Извини, Хава. Но в гневе своем ты сама себе противоречишь и не замечаешь этого. Ты ведь до сего дня не простила мне, что тридцать лет назад я вышвырнул отсюда твоего комедианта, потому что он палил из пистолета и хотел перестрелять половину кибуца, и тебя, и меня. |