Поберегись-ка, голубчик, а то дружок мой Уди хочет отвести тебе роль чучела на лужайке у его дома, чтобы разгонять птиц да с ума сводить весь кибуц. Так что забудь про свое просо.
Ионатану захотелось курить. Он порылся в карманах: ничего. Поднялся и подошел к стойке, безостановочно почесываясь, как это с ним бывало всегда в минуты смущения. Взгляд его ни на секунду не отрывается от снаряжения, оставленного им под столом: любой вещи здесь «приделают ножки», если оставить ее без присмотра.
— Да, солдатик, что тебе еще?
Господин Готхелф занят. Не может поднять глаз. На липком мраморе он возводит высокую башню из монет. У него за спиной, на стеллаже, тесно уставленном разной посудой, сахарницами, банками со всякими соленьями, с маслинами, на этом стеллаже — фотография в траурном обрамлении: грузная женщина в безвкусном декольтированном платье, с жемчужным ожерельем, сбегающим с шеи и исчезающим в ложбинке между грудями. На коленях у нее маленький мальчик, аккуратно причесанный, с пробором посредине, в очках, в костюме с жилеткой и галстуком, с платочком, выглядывающим из кармана пиджачка. И черная лента, наискосок, в одном из углов перламутровой рамки — такие рамки продают туристам в Эйлате, на Красном море. Почему несчастья других кажутся нам дешевой опереткой, меж тем как к собственным несчастьям мы относимся с величайшей серьезностью и уважением? Почему подвергают нас непрерывным мучениям и страданиям, почему всюду, куда ни кинешь взгляд, горе и несчастье? И возможно, подумал Ионатан, пора предпринять что-то кардинальное, чтобы справиться со страданиями. Возможно, это отвратительно — удариться в бега. Возможно, правы мой отец и весь его хор старцев. Возможно, я поднимусь и еще сегодня вернусь домой, стану в строй, буду браться за любое задание, посвящу всю свою жизнь без остатка борьбе против всех и всяческих страданий…
— Да, солдатик, что тебе еще?
Ионатан заколебался:
— Ладно, дай-ка мне жевательную резинку, я знаю… — тихим голосом произнес Ионатан. И снова повторил про себя: «С этим покончено. Без сожалений. С этой минуты я больше не курю». А вслух добавил: — И плесни мне чашечку кофе «эспрессо».
Затем он вернулся к своему столику. Отдохнуть. Словно проход к стойке лишил его последних сил. Ничего. Наоборот, все очень хорошо. Пусть ищут. Пусть побегают по грязи. Уди. Эйтан. Все. Пусть перевернут всё вверх дном. Каждый мешок, каждый камень. Пусть призовут полицию с собаками-ищейками и подразделение пограничной стражи, как тогда, в ту субботу, когда в деревне Шейх-Дахр мы обнаружили следы террористов, проникших через границу, или след убийцы, бежавшего из тюрьмы. А если я убит? Пусть прочешут все ложбины, все ущелья, все русла пересохших рек. Почему бы и нет! Пусть поищут мой труп. Но где они, а где я… Меня уже не найдут. С этим покончено. Отныне каждый, кто передо мною, за мною, рядом со мною, замер в неподвижности. Ибо я уже отправился в путь, в те места, что давно уже ждут меня, по ту сторону гор, к Красной скале, к бушующему Бискайскому заливу, в Альпы, в Анды, в Карпаты, в Апеннины, в Пиренеи, в Аппалачи, в Гималаи. С ожиданием покончено. Началась его собственная жизнь. Голос зовет его, и он поднимается и уходит. Едва не опоздал — но нет! Вот он уже и добрался до этих мест…
Заходят два офицера и садятся за соседний столик. Знакомые? Возможно, да. А возможно, и нет. Кто в состоянии запомнить каждое лицо в этой армии. А может, с шахматного турнира? С курса по эксплуатации сельхозмашин? Все здесь похожи друг на друга. Лучше всего опустить голову и помалкивать. Покончить с «эспрессо» и исчезнуть отсюда. Вот только начисто позабыл я сказать им, чтобы были поосторожней с треснувшей электрической розеткой у двери, ведущей на веранду: случается, что иногда она бьет током. Я даже записочки не оставил…
Один из двух офицеров — дитя кибуца, красив словно женщина: точеный нос, голубые чистые глаза, румянец во всю щеку. |