По нашему мнению, Ионатан волен делать все, что ему заблагорассудится, и отправляться туда, куда ему хочется. Мы его ничем не связываем. Но он обязан немедленно позвонить родителям. Если он решит не возвращаться, то обязан также дать свободу своей жене. Скажите еще господину Троцкому: если ему станет что-либо известно и он вознамерится скрыть это от нас либо попытается оказать давление на Ионатана или действовать какими-либо окольными путями, пусть знает, что кибуц будет воевать с ним. Скажите ему, что из этой схватки не он выйдет победителем. Прошу вас передать все это господину Троцкому с предельной точностью.
Не ожидая ответа и не обменявшись с ним рукопожатием, я поспешил вернуться в дом Иолека и Хавы Лифшиц.
С той недюжинной силой, которая обнаруживается в человеке в час несчастья, Хава сумела в одиночку перетащить Иолека на диван. И сразу кинулась за врачом. Лицо Иолека ужасно посинело. Руки он прижимал к груди. Клочки бумаги прилипли к его халату. Я предложил ему воды. Но страдания не ослабили дикую мощь его воли. Одними губами, почти беззвучно, он прошептал мне:
— Если ты пошел с ним на какую-то сделку, сильно об этом пожалеешь.
— Успокойся. Не было никакой сделки. И прекрати разговаривать. Сейчас тебе нельзя. Врач уже наверняка в пути. Не разговаривай.
— Сумасшедшая, — прохрипел он. — Все из-за нее. Из-за нее и Ионатан такой. Получился во всем на нее похожим.
— Замолчи, Иолек, — сказал я и сам удивился тому, что произнес нечто подобное.
Его боли усилились. Он стонал. Я держал его руку в своей. Впервые в жизни.
Но тут вошел доктор, а за ним медсестра Рахель и Хава.
Я снова отступил к окну. Был ранний вечерний час. На западе небо уже стало багровым и темно-синим. Веял ветерок. Бугенвиллея в саду казалась объятой пламенем. Тридцать девять лет тому назад Иолек представил меня группе пионеров-поселенцев, которую возглавлял. Назвал меня «культурным парнем». О выходцах из Германии он сказал в той же беседе, что «это отличный человеческий материал». Именно Иолек научил меня запрягать лошадь. Его голос оказался решающим на том кибуцном собрании, где принималось решении о покупке флейты для меня, и происходило это в те времена, когда в нашей среде к людям, проявлявшим склонность к искусству, относились с определенным предубеждением. Не раз и не два упрекал он меня за то, что не создаю семьи, и даже пытался сосватать мне какую-то вдову из соседнего кибуца. И вот теперь, впервые в жизни, я держу его за руку. Китайская сирень возле дома стала погружаться в темноту. На далеких холмах все еще лежал бледный свет. Откуда-то из глубины души поднималось и заливало меня чувство умиротворенности. Словно я стал другим. Словно сумел сыграть на флейте особенно трудный пассаж, тот, который вот уже много лет безуспешно пытался исполнить без погрешностей. Словно возникла во мне уверенность, что с этой минуты я смогу играть, не фальшивя и не прилагая особых усилий.
— Мы не отправим тебя в больницу насильно, — сказал доктор у меня за спиной, отвечая на вопрос Иолека, заданный хриплым шепотом, но это опасно для жизни, и за исход я отвечать не берусь.
И мольба Хавы:
— Прости меня за все. Я клянусь, что отныне буду вести себя иначе. Только прислушайся к тому, что говорит врач. Я тебя умоляю…
Я повернул голову и увидел, что Иолек широкими своими ладонями ухватился за спинку дивана, словно и в самом деле его собирались тащить силой. На лице застыло горькое глубокое презрение. Боль вызывала в нем волну бессильной ярости. Он выглядел ужасно, но вместе с тем его окутывало какое-то величие, и, не стану отрицать, это будило во мне удивление, восторг, а порой и зависть.
Доктор сказал:
— Он должен быть госпитализирован.
И я услышал свой голос:
— Иолек останется здесь. |