Повыше подобрал манжет и вновь запустил руку в кадушку. Огурец попался великолепный. Съел.
– Эй ты, мученик! Да ты никак уснул?
– Ничего подобного! – перекосив рот и щурясь от света, крикнул Илья Сохатых и быстро покинул свою тюрьму.
– Да ты не ори, молодчик! – Голос Анфисы серьезен, но грудь тряслась от сдерживаемого смеха. – Будешь фордыбачить – вышвырну.
С чувством большой досады и ревнивой горечи Илья проговорил:
– Вы мне большой убыток причинили. Новый жакетный костюм... На что он теперь похож? А?
Анфиса молчала.
– И вот, на основании вашего легкого поведения, я битых три часа в соленых грибах сидел, в кадушке.
Анфиса ударила себя по бедрам, раскатилась хохотом. На глазах Ильи мгновенно выступили слезы, он бросился к ней с сжатыми кулаками, но она сгребла его в охапку и, все еще продолжая хохотать, звонко поцеловала в потный лоб.
Илья забыл про все на свете.
– Анфисочка!.. Цветочек!..
– Стой, стой, стой! – Она усадила его к столу. – Давай кутить.
Все-таки за три-четыре месяца он успел проспиртоваться основательно: нос стал красный, лицо опухло, во сне пальцы на руках плясали, всего подергивало. А когда увидал двух мелких чертенят, сидевших, как два зайца, на шкафу, твердо решил: «Надо сделать перерыв».
Два дня отпивался квасом, ел капусту и на третий уехал верст за пятьдесят в тайгу. Даже с Анфисой не простился.
Плыть весело, и погода стояла на диво. Вставали с зарей. Пока Прохор купался, Ибрагим жарил шашлык. Фарков возился с ведерным чайником. Подкрепившись, бодрые, пускались в дорогу, и уж в пути их встречал солнечный восход.
Вторую неделю весь воздух был насыщен дымом; где-то горела тайга. Солнце стояло большое, кровавое, как докрасна накаленный медный шар. Резкие тона и очертания в ландшафте сгладились, расстояние стало обманчивым, неверным: близкое стало далеким, далекое приблизилось вплотную. Воздух был неподвижен. Сквозь молочно-голубую дымку мутно голубело все кругом: лес, скалы, острова – все тускло, призрачно.
– Ибрагим, как все-таки хорошо... А?
– Вздыху нет. Глаза ест... Худо, Прошка!
Ибрагим сидел теперь в гребях, Фарков на руле: река все еще мелка, а ходовая бороздка извилиста, лукава. Вот глубокое плесо.
Фарков говорит:
– Прохор Петрович, у вас есть наживка? Надо к обеду рыбы наловить.
Прохор подает ему коробочку, наполненную слепнями, и прихлопывает у себя на колене еще двух слепней.
– Черт, сколько их!
У Фаркова пара удочек. Один за другим беспрерывно шлепаются в лодку золотистые караси.
– Жирнущие, – радуется Фарков и через пять минут заявляет: – Ну, теперича довольно.
Прохор привык к щедрым дарам Угрюм-реки и не удивляется. Он глядит на часы – время обедать. Присматривает удобное место и командует:
– Фарков, к берегу!
– Подале бы, Прохор Петрович, – слабо возражает тот, – деревня скоро.
Прохор чувствует, что дал маху: конечно, в деревне остановиться на отдых лучше: яйца, молоко, ватрушки, но раз сказал – сказал.
– Ты слышал?
Фарков ослушаться не смеет.
Уха очень жирная, каша крутая, с маслом, сухарей изобилие, и чай пьют до седьмого пота. Ибрагим среди обеда расстегивает на штанах все пуговки, сбрасывает подтяжки и самодовольно рыгает.
– Что, Ибрагим, наелся?
– Нэт.
Глаза его горят, как у волка, потом затуманиваются; круглая ложка проворно шмыгает из котла да в рот, наконец он еще громче рыгает и, опьянев от еды, ползет на карачках в тень всхрапнуть.
Прохору и Фаркову спать не хочется. |