Орел все видит. Куда хочет – летит, что хочет – делает. Орел – свобода!
– Ого!
– Захочет орел жрать, камнем вниз – и из вашей дуры белки кишки вывалятся. Захочет – муравьиную кучу крылом сметет. Орел – сила.
– Ого! Да вы, я вижу, индивидуалист.
– Я? Я просто – Прохор Громов.
– Отчего это мамаша такая встревоженная?
Кухарка стала сплетничать ему шепотом.
– Так и сказала: «В три дня не будет»? – спросил он. – И мамашу назвала курицей? Обижала ее?
– Говорю – да.
Он кончил ужин хмуро, молоко выпил на ходу: спешил.
– Куда ты? – спросила Варвара, тревожно глядя в его решившиеся на что-то глаза.
Он взял ружье, патронташ и вышел.
– Если мамаша спросит – предупреди, что я с ночевкой в избушку. Гуси летят.
– Не убейся ты! – крикнула вдогонку. – Все с ружьем да с ружьем. Ох, чего-то сердце у меня... – Вздохнула, разбросала карты по столу и стала гадать на трефового короля, на Прохора.
А Прохор твердо шел к Анфисе, и каждый шаг его объяснял дороге: «Иду мстить». Ощупал револьвер, нож – все тут. Но пусть не боится Анфиса, это для гусей, для белок, а может, где и медведь на дыбы всплывет. С Анфисой же Петровной он поговорит по-хорошему, нельзя же обращаться так с его матерью: ведь мать! Понимает ли Анфиса: мать! Ну, как с хорошим человеком, как с сестрой поговорит, а может, выругает ведьму, а может, схватит за длинные косы да об пол, а может... И взволнованный Прохор пощупал револьвер.
Чем поспешней становились его шаги, тем быстрей сменялись настроения и нарастала обида за мать, за себя, за обиженную родную кровь свою. А ее поцелуй в церкви? Сладок, да-да, сладок, смел. Но он не двух по третьему, он понимает, для чего подпущена эта бабья штучка. Ревность? Петр Данилыч ей в морду дал?.. Да она рада, стерва, рада.
– Я ей скажу, кто она... С отцом путалась, с Илюхой, с кем придется. Подстилка. Грязная дрянь...
Двумя прыжками Прохор вбежал на крыльцо, стучит. Но дверь не заперта, шагнул в сенцы – и лицо в лицо с ней, с этой... Анфиса вскрикнула, горящая свеча упала из ее руки. Быстро оба наклонились и зашарили во тьме, отыскивая свечку.
– Совсем и не дожидала вас...
Прохор весь – в молчаливой, опасной дрожи. Руки их елозят по полу, сталкиваются. Горячие какие руки!
– Ой, и не одета я совсем!
Входят в комнату. Анфиса, тяжело дыша, на крюк запирает дверь, торопливо, рывком – скорей, скорей – спускает занавески. Прохор следит за нею глазами:
– Вот что... Я пришел...
– Сейчас, минутку... Ах, и не одета я совсем!..
Она опять к двери, сбрасывает крюк, выбегает в тьму, и слышно: один за другим закрываются с улицы глухие ставни и железные болты лезут, как застывшие гадюки, сквозь косяки в комнату. «Что она затевает?»
– Что это вы? – строго, надменно спросил он, когда она вошла и снова заперла за собою дверь. – Я пришел с вами ругаться.
Она стояла в переднем углу.
– Со мной? Ругаться?
– Да! – ударил он ладонью в стол. – Ругаться.
И не успел рта закрыть, Анфиса вихрем к нему на грудь:
– Сокол мой!.. Сокол...
Губы ее духмяны, влажны, как в горячем меду цветы, руки ее – погибель, и вся она – ураган огня. Но он с силой отстранил ее:
– Что это вы затеваете?..
И снова заволокло все кровавым туманом, и снова глаза, и руки, и эти проклятые губы жадно ищут его губ.
– Чего же это ты хочешь?! – трусливо крикнул он и, отбросив ее прочь, большую, сильную, сам покачнулся, упал на широкую лавку, в угол, и выставил вперед руки, как бы защищаясь: – Нахалка!
– Жизнь моя!. |