Тарджис упал очень неудачно, разбил себе нос так сильно, что хлынула кровь, весь расшибся, но все же смог подняться и ощупью, как слепой, добрался до выхода на улицу.
Он постоял минуту, прислонясь к одной из колонн. Голова кружилась. Прохладный мрак колыхался вокруг него. В саду, у самой статуи мальчика с рыбами, у него началась сильная рвота.
6
Почти вся Натаниэл-стрит была уже погружена во мрак, когда Тарджис вернулся в этот вечер домой. В доме № 5 еще не спали, оттуда слышалось пение. Подозрительная компания живет в этом доме… На другой стороне улицы в двух-трех местах окна еще светились, и где-то заливался граммофон. В номере девятом огни были потушены, — очевидно, там все уже спали даже Эдгар, потому что, когда Эдгара не бывало дома, мать всегда оставляла для него свет в передней — любезность, которой не удостаивались оба жильца, Парк и Тарджис. Когда они возвращались поздно, им приходилось находить себе дорогу ощупью в темноте.
Сильно утомленный, так как он шел пешком всю дорогу от Мэйда-Вейл — отчасти потому, что хотел прийти попозднее и таким образом избежать расспросов, — совсем разбитый, Тарджис взбирался по лестнице очень медленно, с трудом. Добравшись до своей комнаты, он зажег газ и сел на кровать, опустив голову на руки.
У него было такое ощущение, словно вся кожа на лице одеревенела. С трудом снял он промокшие башмаки и без удивления констатировал, что носки совсем мокрые. Поднес спичку к газовой печурке, и она вспыхнула с шумом, пугающим в этой мертвой тишине.
Не снимая носков, он вытягивал по очереди то одну, то другую ногу к огню и смотрел, как валит от них пар. У него не было домашних туфель, все собирался купить, да так до сих пор и не купил. Грея ноги, он смотрелся в треснувшее посредине зеркальце в деревянной рамке, держа его у газовой горелки. На носу была царапина, у ноздрей засохла кровь, через всю щеку шла полоса грязи, над бровью — другая. Глаза в красных ободках смотрели на него из зеркала с выражением отчаяния. Еще никогда в жизни не презирал он себя так, как сейчас, Пересеченное трещиной лицо в черной деревянной рамке начало судорожно кривиться, и он перестал смотреть на него.
В тазу еще оставалась вода, которой он умывался перед уходом. Он окунул в нее руки и стал тереть ими лицо, пока не заболели глаза. Потом опять посмотрелся в зеркало: грязь и засохшая кровь сошли, но зато царапина выделялась еще резче. Он смотрел недолго, его лицо, бледное, с каким-то тупым выражением, было ему противно. Порывшись в карманах, он нашел смятую папиросу и закурил — в первый раз за несколько часов. Он помнил, что последнюю папиросу выкурил по дороге на Мэйда-Вейл, часов пять тому назад. Пять часов! Нет, сто лет тому назад!
Туман в голове окончательно рассеялся, оставив мучительную ясность. Он видел себя слишком хорошо и презирал то, что видел. Он знал теперь, что Лина — пустая кокетка, что как раз тогда, когда он в первый раз пришел к ней с деньгами из конторы, ей было скучно, потому что ее друзья уехали, и она развлекалась с ним часок-другой от нечего делать и еще оттого, что его нескрываемое восхищение занимало ее. Потом, как только появился кто-то поинтереснее, она тут же бросила его и не хотела больше видеть, он ей надоел. Теперь все было ясно, и даже не верилось, что он до сих пор не понимал этого, что он мог мечтать о чем-то и ходить за Линой по пятам, чтобы хоть на минуту ее увидеть, и обманывал себя. Теперь в его душе не было к ней ненависти. Она его больше не интересовала.
Интересовало его теперь одно: что он представляет собой, — и это он видел с ужасающей ясностью. Сгорбившись, сидел он на кровати и, машинально докуривая последний дюйм папиросы, неумолимо допрашивал себя. Как он мог думать, что его полюбит такая девушка, как Лина, красавица, которая может встречаться с кем угодно, которая жила в таких городах, как Париж, у которой богатый отец? Мысль о мистере Голспи уничтожила в нем последнюю каплю самоуважения. |