Смерть Генриэтты тяжело отразилась на сознании Ирэн – словно какую-то часть тела, заморозив, лишили чувствительности; хотя мысль об этом терзала ее с первой секунды, настоящую боль она почувствовала лишь позднее. Бланку, которая после ухода Темеш всюду ходила за нею с зареванным лицом, то и дело принимаясь заново объяснять то, что страстно хотелось забыть, она прогоняла в постель, и сестренка лежала в их комнате, размазывая по лицу слезы и шмыгая носом, левой рукой тормоша своего старого, от детских лет сохранившегося мишку, которого теперь, уже став девушкой, все равно держала на своей ночной тумбочке. Ирэн хотела бы остаться одна, запереться хоть в ванной, чтобы не заботиться ни о чьих реакциях, кроме своих собственных, но Бланка непрестанно о чем-то просила или спрашивала ее. Был миг, когда Ирэн почувствовала, что дальше терпеть не в силах, – сейчас она бросится на Бланку и заорет ей в лицо – замолчишь ли наконец, убийца!
Меньше всего забот было с матерью. В исключительных обстоятельствах мать выжимала из себя исключительную энергию – если недавно, в день помолвки, надев красивые, но тесные туфли, она чинно позавтракала и постаралась вести себя с достоинством, то теперь, всплакнув, она беспристрастно, почти без всяких эмоций, прокляла неприличными словами всех, из-за кого такое могло случиться; Элекеш, побледнев и подавляя тошноту, сбежал от жены в свою комнату, в их доме никогда не дозволялось произносить даже такие слова, как «псих» или «зараза»; услышанные из уст жены непристойные глаголы и существительные, которых она бог знает где набралась и помнила до сих пор, вызвали у него почти физическое недомогание. Госпожа Элекеш ложилась спать в урочное время и умудрялась тут же задремать; во всей семье только она, забравшись в постель, могла сразу заснуть, даже если была почти уверена, что тут же начнется воздушная тревога; природа наделила ее долгими и приятными снами, и, когда их прерывали, вынуждая ее идти в убежище, она приходила в такую дикую ярость, – какого черта из-за войны превращать ее жизнь в сплошную пытку, тащить из теплой постели в погреб, – что в своем возмущении забывала о страхе. Ирэн искала себе занятье, что-то тупо собирала, заворачивала, не думая о сне, ей казалось невозможным, чтоб этот день закончился так же, как и любой другой. Элекеш, приняв лекарство, долго не спал, сидел под Цицероном, просматривая старые тетрадки; в одном из начальных классов он был учителем дочери Хельда, и в его архиве сохранились старые работы Генриэтты. Ирэн было невыносимо смотреть, как в аккуратно переплетенных тетрадках он пытается найти ответ, почему же эту девочку следовало в шестнадцать лет застрелить. За успокоительным перелистыванием его и настиг сон; когда раздался звонок, он дремал, уронив голову на стол, на тетради Генриэтты.
Ирэн попыталась его встряхнуть, не удалось. Отец поднял было на нее глаза, но веки снова смежились; из спальни слышался храп матери. Хотя Бланка не спала, но полагаться на нее не приходилось, даже если она все еще была одета; с тех пор как началась война и облавы, ею с наступлением сумерек овладевал такой страх, что при каждом звонке она тотчас пряталась, причем в самых нелепых местах – в ванной или в кладовке. Ирэн выбежала к воротам, но прежде чем отодвинуть засов, подождала, прислушалась. Молилась бессвязно и невнятно, обращаясь странным образом не к богу, а к Генриэтте, молила ее, чтоб за воротами стоял не Балинт. Кто угодно, только не он.
Звонок заливался надрывно, хотя с улицы не доносилось никаких звуков – ни бряцанья оружия, ни шепота. Значит, это не облава. Надеяться было наивно, но сознание уцепилось и sa это; если не облава, то звонить мог какой-нибудь пьяница. Или озорник. Наверное, решил попугать, подшутить. Разве не может случиться, что в тысяча девятьсот сорок четвертом году кому-то пришла охота пошутить?
Конечно, она знала, что это он. Не потому, что не отнимал пальца от звонка, хотя такое нетерпение и настойчивость в его характере, а потому, что в такой день это было неприлично. |