|
— Посмотришь, — пробормотал Уляс.
Солнце поднялось уже над черной каймой леса, опоясывающего каждый вид Полесья. Оксен, захватив хлеба, надев на себя на всякий случай две свитки и привязав к кузову телеги торбу, закурил, ворча, трубку и, не прощаясь с женой, сел, наконец, в телегу, стоявшую уже у ворот.
— Сто чертей им!.. Пусть себе делают, что хотят, — сказал он про себя, — я таки когда-нибудь отомщу. Не я первый, говорит старик, и не я последний.
В эту минуту встретились с ним на улице Левко и Павлюк, которые с трубками во рту и топорами на плечах, о чем-то перешептывались.
— Добрый день. А где Уляна? — спросил Левко.
— В избе.
— А что ж?
— Ничего.
— И ты ей спустил?
— Хорошо еще, что она мне спустила, ведь она на меня было бросилась, так загордилась. Черт с ней теперь справится. Пусть делает себе, что хочет, придет и моя очередь. Сто чертей!..
Левко покачал головой.
— А ты опять едешь?
— Что же делать, коли гонят.
— Ну, так мы станем глядеть за ней, — сказал Левко.
— Я ее подстерегу, — прибавил Павлюк.
— Сто чертей! — крикнул Оксен, плюнув. — Пусть теперь делает, что хочет, оставьте ее.
— Что же это, Уляс тебя уговорил?
— Не Уляс, но сам я рассудил. Не я первый, не я последний, да и не с барином воевать. Дам я им знать: когда они и не ждут, отплачу свое. Теперь черт с ними. Напрасно не стерегите, не углядите, уж на то пошло; положитесь в остальном на меня. Я хозяин — моя беда, моя потеря, моя и забота… я и средство выдумаю.
Говоря так, он качал толовой: в голосе его слышалось затаенное до времени мщение и уступка бессилия против силы.
— Ну, коли ты так говоришь, так это дело другое, — сказал Левко. — Коли ты, Оксенушка, так рассудил, так нам какое дело. А может статься тебе и лучше будет; барин поможет. — Только глаза затвори, не заметишь, как у тебя всего прибудет. Так ведь и Уляс говорит. Твое добро — твоя воля — пусть так.
— Будьте здоровы, — сказал Оксен и молча пустил лошадей.
XI
Когда муж выехал из дому, Уляна опять почувствовала себя свободною и легко заметила, что не простой случай устроил так внезапно одну поездку после другой. Но отуманенная, видя уже ясно, что тайна ее известна всем, чувствуя себя счастливою, забыла легко и стыд, и угрозы мужа, и будущее.
Женщина эта, каким то чудом сохранившаяся до сих пор чистою среди испорченности, в первый раз охваченная атмосферою незнакомого ей наслаждения, так сильно почувствовала в себе страсть, что ради нее могла на все смотреть равнодушно и всем пренебречь. Незнакомая ей дотоле смелость, которую в первый раз почувствовала она в это утро, уже более не покидала ее.
Она пела, весело вертясь около своего хозяйства, а мыслью была совсем в другом месте.
Даже дети не пробуждали в ней, как прежде, материнской привязанности; часто плач их доходил до ее ушей, но не отдавался ей в сердце. Она смотрела на них равнодушно, холодно, целовала их, как прежде, но думала уже об иных поцелуях, об иной любви.
Тадеуш, между тем, пошедший на охоту, сердитый, сам не знавший, что с собой делать, вернулся домой с теми же мыслями, только еще больше измученный, еще более неспокойный. Раньше обыкновенного велел он вернуть собак и охотников, ибо, хоть и не было у него надежды увидеться с Уляной, но он рассчитывал на случай и как бы предчувствовал, что увидит ее, хоть и не понимал, где и как, и хотел быть, по крайней мере, поближе к ней.
Едва стало смеркаться, Тадеуш отворил стеклянную дверь в сад, который спускался по наклону пригорка до самого озера, и тихонько побрел. |