Он чувствует, что доживает последние минуты, но он доволен, доволен лишь тем, что может лежать и не шевелиться. Пошевельнуться теперь представляется ему страшнее, нежели умереть.
«Умереть! — мелькает в его уме. — Что такое смерть? Покой!»
Его-то он и ищет…
Он приветствует приближение этого покоя довольною улыбкой.
Костер трещит, потухая. Надо подложить топлива, иначе рискует замерзнуть или быть заживо съеденным зверями.
«Пусть тухнет, лишь бы не пошевельнуться!» — проносится в его уме.
Зачем он бежал? Да, он помнит: он сидел в одной камере с двумя товарищами; они собрались бежать и взяли его. Надо было, чтобы не осталось свидетеля их бегства. Они сказали ему, что возьмут его — он согласился. Куда? Зачем? Он не знал.
Зачем? Он теперь понял. Для того, чтобы лежать здесь и не шевелиться. Там, в тюрьме, подымали на работу, там нельзя было лежать целый день. Это ему надоело, покой соблазнил его, и он бежал.
Они пошли; шли долго, запасы вышли, товарищи стали спешить, а он, — он устал… и лег.
Они развели около него костер и пошли за припасами, обещали вернуться, велели поддерживать огонь.
«Не надо, счастливый им путь, только бы не шевелиться. Покой, покой прежде всего!»
Лицо варнака дышало выражением этого наслаждения — безусловным покоем.
Вдруг черты лица его исказились. Казалось, умирающий впал в предсмертную агонию и испытывал невыносимые страдания. Он усиленно и порывисто дышал, как бы от жгучей внутренней боли. Глаза его, черные, выразительные глаза, широко раскрылись, и зрачки, медленно двигаясь в орбитах, видимо, следили за какой-то движущейся точкой.
Образ отца-разлучника несся перед ним в пространстве.
Он различал совершенно ясно только одну голову.
Бледное, как полотно, морщинистое лицо с всклокоченными седыми волосами; глаза, выкатившиеся наружу в предсмертном ужасе; намыленный подбородок и глубоко перерезанное горло.
Он едва узнавал в этом страшном призраке родные черты.
Из подернутого туманом хаоса воспоминаний этих роковых пяти лет ярче других предстал перед ним один страшный, потрясающий эпизод из его тюремно-каторжной жизни.
Он отбывал уже второй год наказания. Один из трех его товарищей по камере — старик, сидевший много лет, умер. С прибытием новой партии на его месте появился другой — хилый, чахоточный, молодой парень. Он недолго и протянул, менее чем через полгода сошел в могилу. Новый сожитель был молчалив и необщителен, и все искоса поглядывал на него. Ему тоже казалось, всматриваясь в него, что он где-то видел это лицо, но где — припомнить, несмотря на деланные им усилия, не мог.
Прошло около двух недель.
Была глубокая ночь. Вдруг сквозь сон ему почудилось, что кто-то крадется к тому месту нар, где он спал. Он старается проснуться. Вот кто-то уже около него. Ему слышно дыхание наклонившегося над ним человека. Он открывает глаза. Перед ним стоит его новый товарищ и как-то блаженно улыбается. Огарок сальной свечки, который он держит в руках, освещает его исхудалое лицо снизу.
Он с недоумением смотрит на подошедшего.
Тот продолжал улыбаться.
— А ведь это я… я порешил вашего папеньку! — шепчет, улыбаясь, он.
— Гаврюшка! — осеняет его мысль.
— Узнали! — радостно произносит арестант, и светлая улыбка еще более расплывается по его лицу.
Перед ним стоял товарищ его детских игр, сын садовника в имении его отца — Гаврюшка.
— Как? Ты?..
— Я же, я! — заспешил Гаврюшка, как-то радостно подтверждая свое преступление.
С его лица не сходила улыбка.
— Но как, когда? — снова шепчет он. |