Стоим на платформе с Чалмаевым.
Беседу начинает Надежда:
— Ты что-то к нам не заглядываешь. Наверное, стал богатым, — может, пробился в начальники.
Раньше Чалмаев заглядывал к нам частенько, особенно когда я работал в издательстве. Писателей тогда бывало у нас много — и на даче, и на квартире в Москве. Чалмаев как-то ловко выбирал часы, когда мы оставались одни. Пили чай, Надежда подливала ему нашего семейного, самодельного, смородинового вина.
Виктор, видимо, вспомнил все это, заелозил серыми глазами, невнятно забормотал…
Таких, которые изменились к нам с моим уходом из издательства, Надежда не прощала. Обыкновенно казнила вопросами, и я спешил бедняге на помощь, переменял тему.
— Как жизнь? Что написал нового, что напечатал?
— А ничего. Жизнь течет. Недавно пятидесятилетие справил. Где ж ты был — я звонил, искал…
— На месте мы, — доколачивает его Надежда. — Плохо искал.
— Сергованцев тамадой был, — продолжает он, поворачиваясь боком к Надежде. — Николай — мудрец, оратор… Ты знаешь его, вы, будто, в Литинституте вместе учились.
— Было дело. Теперь он — главный редактор «Советской России». Впрочем, не меняется. По крайней мере, внешне. Помогает. И мне, и Углову.
— Тамада — блеск, он так говорил, так говорил! Знаешь, мне даже было неловко, — так он меня возносил.
Последние слова проговорил почти шепотом, но тоже очень серьезно.
Какие-то странные произошли с ним перемены: он стал суетным, нетвердым в словах и жестах, — в нем будто бы что сломалось, разладилось. Слова произносит едва слышно, и мина его, покачивания головы, нервические движения рук создают впечатление какой-то тайны, невысказанного, заветного желания.
Наклоняется ко мне, — и так, чтобы не слышала Надежда, говорит:
— Выпить бы, Иван, а?..
Чалмаев берет меня под руку:
— В Дом литераторов не ходишь — напрасно. Если тебя критикуют, делай вид, что ничего не происходит. Голову кверху, шаг бодрый, всем поклон — привет, привет! А то ведь подумают: в позу встал. Этак-то и забыть могут.
— Могут, конечно. И забыть могут. Тургенев говорил: если тебя не печатают пять лет. считай — забыли. Так что мне уж можно и не мельтешить в Доме литераторов. Все равно забыли. Меня уж вон сколько лет не печатают.
— В загранкомандировку бы поехал. Я ездил уже трижды.
— Ты другое дело, а меня кто пошлет? Там, в руководстве Союзом, Феликс Кузнецов сидит, мой критик.
Чалмаев поднимает указательный палец, елозит взглядом где-то под ногами, тихо говорит:
— Феликс — о-о!.. Хитрован. Был недругом, а теперь даже рад будет. Скажет: ага-а, пришел, поклонился. Сыграет в благородство. О-о-о… Они, брат, леваки, не так просты, как мы думаем.
Тянет меня за рукав книзу, в ухо свистит:
— Не теряй время, — просись за границу. Сейчас ветер подул в нашу сторону, — если квартира большая нужна, тоже проси. Вон Фирсов — министерскую получил.
Тут подает голос Надежда:
— Давно ему говорю: проси квартиру побольше. В нашей-то тесновато, книги нас выживают.
— Вот и верно. Иди к Феликсу Кузнецову — проси. И снова Надежда:
— Никуда он не ходит. Всем левакам насолил и теперь сидит на даче, как сыч на ветле. Его бранят, а и хорошо. Если взять вашу литературную кухню, так там приличных людей всегда травили, из Москвы, из Петербурга высылали. А и в наше время — Булгакова возьми, Маяковского, Есенина… Ты бы, Виктор, написал об этом, и его добрым словом помянул, как раньше. |