Изменить размер шрифта - +
Но сам я продолжал пить. Теперь уж совсем редко, но пил. Познакомился с академиком Угловым. Этот человек еще до войны начал борьбу за трезвость и мужественно ведет ее по сей день. но тогда он тоже пил. Вернее сказать, не пил, но, угощая в своем ломе других, ставил рюмку и перед собой. «Для приличия» отпивал глоток-другой, чтобы не вносить дисгармонию в дружескую беседу. Но однажды их малолетний сын Гриша, наблюдая застолье родителей, крикнул: «Папа! Ты же сам говорил, что вино — яд. Оно вредно!»

Заплакал и убежал к себе в комнату.

Угловы дрогнули, они теперь при Грише не выставляли вино, но если сына не было, угощали друзей и отпивали по глотку сами. Абсолютными трезвенниками стали после одной памятной беседы с Люцией Павловной. Вот как я описал эту беседу в повести о Геннадии Шичко:

 

«Люция Павловна неожиданно спросила меня:

— Вы пьете?

— Вообще-то… непьющий, но в гостях, при встречах…

— Иван Владимирович — ритуальщик, — пояснил Геннадии Андреевич, — сам в одиночку не пьет и тяги к алкоголю не имеет, но при случае… когда все пьют…

Мне не понравилось, что за меня так бесцеремонно расписались, особенно резануло слово «ритуальщик». Больше всего на свете я ценю свободу, внутреннюю независимость от чужих мнений, взглядов, и вдруг — ритуальщик!

— Извините, — стал возражать я, — ритуал, обычай, правило, а я…

— Верно — правило, обычай, — продолжал Шичко, — скажу вам больше: вы запрограммированы на винопитие. Самой жизнью, всем объемом жизненных впечатлений. Вы были младенцем, а уже видели, как пьет кто-то из ваших близких. Вы видели свадьбы, похороны… Везде пили. И так каждому из нас закладывалась программа. Ритуал, как перфокарта, — у нас в сознании.

Умом я понимал правоту рассуждений Геннадия Андреевича, а сердце протестовало. Все-таки содержалось что-то обидное, унижающее во всем, что говорилось о моей психологии, о сознании, внутреннем мире — о том, что составляло главную суть моего «я», чем втайне я дорожил и что свято хранил от всяких внешних вторжений.

Наступила пауза — долгая, неловкая. Все думали о природе винопитий, казавшихся невинными нам всем, в том числе и Федору Григорьевичу…

Да, мы пили, но так немного, что считали себя непьющими.

Люция Павловна, наклонившись ко мне, проговорила:

— А вы попробуйте совсем не пить. Совсем-совсем. Ну, вот как мы. — Взглядом она указала на графины и графинчики с соками, стоявшими на столе. — Ведь это же свобода, это — независимость. Полезно и красиво.

В разговор вновь вступил Геннадий Андреевич:

— Наконец, исполните долг гражданина.

— Каким образом? — не понял я.

— Послужите примером для других. Глядя на вас, и близкие ваши, и друзья задумаются. А, может, и совсем перестанут пить.

Мне, естественно, хотелось проявить по отношению к хозяевам и, особенно, к хозяйке, деликатность:

— Да, да, конечно, я попробую…

— Вы обещайте! Это очень важно, если вы сейчас же, вот здесь, скажете нам: пить не стану. Ни капли. Никогда!

— Разумеется. Я, пожалуйста, если хотите…

— Очень, очень я этого хочу — чтобы вы не пили. И он вот, ваш друг Федор Григорьевич, и жена ваша Надежда Николаевна — все мы очень хотим… Ведь вы литератор, пишете книги, статьи, учите других не пить, а сами хоть и понемногу, но позволяете…

И я сказал:

— Обещаю вам — пить больше не буду.

— Совсем?

— Да, совсем.

Быстрый переход