- Ну да, - отвечал он, улыбаясь невольно этому новому капризу, - ну да, если вы будете добрая и благовоспитанная девица, будете послушны и будете...
- Принимать порошки? - подхватила Нелли.
- Ого! ну да, принимать порошки. Добрая девица, - шепнул он мне снова, - в ней много, много... доброго и умного, но, однако ж... замуж... какой странный каприз...
И он снова поднес ей лекарство. Но в этот раз она даже и не схитрила, а просто снизу вверх подтолкнула рукой ложку, и все лекарство выплеснулось прямо на манишку и на лицо бедному старичку. Нелли громко засмеялась, но не прежним простодушным и веселым смехом. В лице ее промелькнуло что-то жестокое, злое. Во все это время она как будто избегала моего взгляда, смотрела на одного доктора и с насмешкою, сквозь которую проглядывало, однако же, беспокойство, ждала, что-то будет теперь делать "смешной" старичок.
- О! вы опять... Какое несчастие! Но... можно еще развести порошок, - проговорил старик, отирая платком лицо и манишку.
Это ужасно поразило Нелли. Она ждала нашего гнева, думала, что ее начнут бранить, упрекать, и, может быть, ей, бессознательно, того только и хотелось в эту минуту, - чтоб иметь предлог тотчас же заплакать, зарыдать, как в истерике, разбросать опять порошки, как давеча, и даже разбить что-нибудь с досады, и всем этим утолить свое капризное, наболевшее сердечко. Такие капризы бывают и не у одних больных, и не у одной Нелли. Как часто, бывало, я ходил взад и вперед по комнате с бессознательным желанием, чтоб поскорей меня кто-нибудь обидел или сказал слово, которое бы можно было принять за обиду, и поскорей сорвать на чем-нибудь сердце. Женщины же, "срывая" таким образом сердце, начинают плакать самыми искренними слезами, а самые чувствительные из них даже доходят до истерики. Дело очень простое и самое житейское и бывающее чаще всего, когда есть другая, часто никому не известная печаль в сердце и которую хотелось бы, да нельзя никому высказать.
Но вдруг пораженная ангельской добротою обиженного ею старичка и терпением, с которым он снова разводил ей третий порошок, не сказав ей ни одного слова упрека, Нелли вдруг притихла. Насмешка слетела с ее губок, краска ударила ей в лицо, глаза повлажнели; она мельком взглянула на меня и тотчас же отворотилась. Доктор поднес ей лекарство. Она смирно и робко выпила его, схватив красную пухлую руку старика, и медленно поглядела ему в глаза.
- Вы... сердитесь... что я злая, - сказала было она, но не докончила, юркнула под одеяло, накрылась с головой и громко, истерически зарыдала.
- О дитя мое, не плачьте... Это ничего... Это нервы; выпейте воды.
Но Нелли не слушала.
- Утешьтесь... не расстраивайте себя, - продолжал он, чуть сам не хныча над нею, потому что был очень чувствительный человек, - я вас прощаю и замуж возьму, если вы, при хорошем поведении честной девицы, будете...
- Принимать порошки! - послышалось из-под одеяла с тоненьким, как колокольчик, нервическим смехом, прерываемым рыданиями, - очень мне знакомым смехом.
- Доброе, признательное дитя, - сказал доктор торжественно и чуть не со слезами на глазах. - Бедная девица!
И с этих пор между ним и Нелли началась какая-то странная, удивительная симпатия. Со мной же, напротив, Нелли становилась все угрюмее, нервичнее и раздражительнее. Я не знал, чему это приписать, и дивился на нее, тем более что эта перемена произошла в ней как-то вдруг. В первые дни болезни она была со мной чрезвычайно нежна и ласкова; казалось, не могла наглядеться на меня, не отпускала от себя, схватывала мою руку своею горячею рукой и садила меня возле себя, и если замечала, что я угрюм и встревожен, старалась развеселить меня, шутила, играла со мной и улыбалась мне, видимо подавляя свои собственные страдания. |