И множество разной другой пищи – попроще. Из груды лежащих передо мной огородных корней и зелени я сумел узнать только ярко красные головки редиски и синие очищенные луковицы. То и другое – величиной с доброе яблоко. А на вкус, так иного яблока и послаще. И хлеб был. Настоящий вкусный хлеб, а не дерущие горло походные сухари урр-уу-гхай; один его запах заставлял вспомнить дом и прогонял накопившуюся за много дней похода усталость. Непривычно серого цвета коврига, весом, на глаз, фунтов двенадцати, была напластана толстыми мягкими ломтями.
А ещё от общего котла нам с Гхажшем принесли глубокую деревянную миску с похлёбкой и две, деревянных же, ложки. Миска размерами напоминала кухонный таз у нас дома, и я, икнув, подумал, что вдвоём нам с Гхажшем не справиться. Потому что места в животе уже нет. Но похлёбка пахла так по-домашнему замечательно, такой у неё был изумительно привлекательный багряный цвет, такие золотистые блёсточки жира плавали по дымящейся её поверхности, что я не удержался и хлебнул ложечку. А потом ещё одну. И ещё. И Гхажш рядом не отставал: когда случается возможность, один урр-а-гхай ест за трёх голодных хоббитов. Когда мы, наконец, прикончили похлёбку, то ещё и поблагодарить не успели, а уж перед вами оказались дымные шкворчащие куски жареного на рёбрах мяса какой-то степной дичины. И мы жевали его, не торопясь, смакуя и обсасывая мягкие, гнущиеся рёбрышки, и облизывая собственные, замазанные соком и жиром, пальцы.
Признаться, я так не наедался со дня памятной попойки на брендивинском берегу. Вот только пива на этот раз не было. Ни тёмного, ни светлого. Никакого. Вместо пива был мёд. Прозрачно-жёлтый, тягучий и сладкий. Как и положено меду, без всяких там урруугхайских травок. Но подвох в нём всё же был. Хорошо хлебнув из предложенной мне деревянной кружки, я вдруг понял, что мир вокруг, и без того привлекательный, стал уж совсем весёлым и радостным, а косматые лица стали очень улыбчивыми и приветливыми. И ещё захотелось откинуться на спину, расслабиться и провалиться в дремоту под неспешный и негромкий разговор Гхажша и Бэрола.
Бэрол – это тот самый, седой и косматый, что меня допрашивал. Он у бъёрнингов главный. Не у всех бъёрнингов, а у того отряда, которому мы попали в «плен».
Когда Гхажша внесли в землянку и бросили у очага, Бэрол не сразу обратил на него внимание, сначала он недовольно о чём-то поурчал с теми, кто Гхажша принёс. Только потом посмотрел и сразу же рявкнул, как встревоженный медведь. Откуда-то из угла землянки немедленно притащили ушат с ледяной водой и вылили его на Гхажша. Весь. Ну почти весь, потому что на меня тоже попало.
Гхажш вздрогнул, сжался в комок, а потом сел, привалившись спиной к моему столбу, и попытался вытереть лицо. Но руки-то у него были связаны, и ничего не получилось. Тогда он просто встряхнул головой, как вымокший щенок, и выругался. Это я так подумал, что выругался. Очень уж некоторые слова походили на те, что он говорил в подземелье Умертвищ, рядом с безголовым телом Гхажшура.
– Огонёк, – тихо спросил от очага косматый, – это ты?
– Сам что ли не видишь? – зло огрызнулся Гхажш.
– Старый я уже, – вздохнул Бэрол, – глаза не те. Да тебя в таком обличье и на солнышке не сразу признаешь. Не то что в этой берлоге. Только по голосу и признал. Теперь вижу, что ты. А то – ровно орок. Одёжа, оружие, ругаешься по-ихнему. Чего ты так вырядился?
– Так и будешь спрашивать? А?.. Бэрол! – вместо ответа спросил Гхажш. – Или, может, руки сначала прикажешь развязать? Или мне так и сидеть в этой луже, связанному?
– Развязать! – приказал Бэрол, что и было немедленно исполнено. – Ты уж извини за обращение такое. |