Он осыпал их бранью, на которую они уже не в состоянии были отвечать, и на него находил такой приступ бешенства и злобы, что им овладевал соблазн отравить их всех и поджечь свой дворец, чтобы избавиться и от них и от самого себя.
К тому времени, когда произошла только что описанная мною сцена во дворце Редзонико, он уже с некоторых пор отказался от ночных оргий, ибо его болезнь настолько усилилась, что ему небезопасно было напиваться допьяна при свидетелях. Когда в пьяном бреду ему являлись грозящие призраки, у него зачастую вырывались слова, проникнутые ужасом. Однако ни у кого не возникло никаких подозрений, ибо чем крепче люди верили в любовь Орио к Джованне, тем легче было им представить себе, что трагическое событие, при котором она погибла, оставило в нем страшную память и нарушило его душевное равновесие. Все были так уверены в его горе, что он мог бы сам себя обвинить перед венецианским сенатом в убийстве жены и друзей, и ему бы не поверили. Его сочли бы обезумевшим от отчаяния и передали бы в руки врачей. Но Орио уже не рассчитывал на свою счастливую судьбу: он боялся всех, а себя самого больше, чем кого бы то ни было. Он стыдился своей болезни и бесился от своей неспособности скрыть ее, он краснел за себя, с тех пор как его физическое существо претило ему, оказавшись далеко не таким уравновешенным и сильным, как он рассчитывал. Целыми часами осыпал он себя бранью и проклятиями, ругал себя идиотом, слабосильным, отбросом и тряпкой, и однако – неслыханное дело! – ему и в голову не приходило обвинить свое нравственное существо. Он нисколько не верил в небесную природу своей души. Из плоти своей сотворил он себе кумира, а когда идол этот рухнул, он стал презирать его и поносить, как сплошную грязь и отраву.
Последней угасла в нем страсть, бывшая в его жизни самой сильной, – страсть к игре. И к ней отвращение у него вызвал страх, ибо, предаваясь ей, он вынужден был принимать теперь докучные и утомительные предосторожности, а это в конце концов пересилило само наслаждение игрой. Предосторожности эти были двоякого рода. Во первых, законы против азартных игр потеряли силу не в такой мере, чтобы уже совсем не требовалось окружать игры некоторой тайной. Во вторых, когда Орио проигрывал, – а это были для него самые возбуждающие моменты, – ему приходилось сдерживать себя и действовать осмотрительно, чтобы не выйти за те пределы, которых, по мнению общества, достигало его состояние.
Таким образом, и огромное богатство его не служило ему так, как он хотел бы. Он вынужден был скрывать его и понемногу вытаскивать из своих подвалов столько золота, сколько было нужно для того, чтобы чересчур роскошная жизнь не привлекла внимания властей. Единственное, что он мог еще делать, – это растрачивать свои доходы в тайных оргиях и разоряться медленно. Между тем такой способ наслаждаться жизнью был ему противен: он хотел бы все растратить в один день, чтобы о нем говорили как о человеке самом расточительном и самом бескорыстном в мире. Если бы он мог удовлетворить эту свою причуду и разориться в пух и прах, он, без сомнения, вновь обрел бы всю былую энергию, а преступные влечения опять привели бы его к новым злодействам, совершаемым для накопления новых богатств.
С течением времени он сообразил, что с его стороны безумием было возвращаться в Венецию, где, несмотря на безнаказанность любых пороков, Совет Десяти весьма строго и ревниво приглядывался к богатству граждан. Но когда у него мелькнула мысль о том, чтобы покинуть родину, другая мысль – о затруднениях и опасностях, с которыми связана была перевозка его сокровищ в иные места, – а кроме того, и в особенности, расстройство здоровья, упадок энергии удержали его, и он примирился с печальной перспективой состариться богачом и еще оставить добра племянникам.
Наутро после празднества у Редзонико, через час после того, как от него ушел Дзульяни, Орио, которому так и не удалось заснуть хоть на несколько мгновений, разбудил своего камердинера и велел ему пойти за врачом, все равно за каким, – ведь все они, так он и сказал, одинаково невежественны. |