Изменить размер шрифта - +

Однако самое начало невозможно представить, во всяком случае, у нее не получается, а как это у меня? Она попросила меня подумать об этом.

Для нее, сказала она, а может быть, и для всех линия растворялась, когда она уходила совсем далеко. Когда ты доходил до самого детства, то уже больше не было линии, а был скорее целый пейзаж событий, невозможно было вспомнить их последовательность, может быть, ее и не было, они были словно разбросаны по какой-то равнине. Она считала, что эта равнина относится к той поре, когда время еще не вошло в ее мир.

Она попросила меня подумать об этом.

– Может быть, спросим Августа? – сказала она.- Как это у него, у него тоже равнина или нет?

 

Когда я сидел на полу перед ребенком и девочка спрашивала меня о завтрашнем дне, я понял, что она все еще стоит на равнине, но уже собирается входить в те туннели, в которых находится время.

Я так хотел понять ее, я старался понять, можно ли на ее лице увидеть время. Но я ничего не мог сказать ей, не мог дать ответ. Я сам не знал, где находится завтра.

– Я не знаю,- сказал я.

И тут я увидел, что ей и не нужен был ответ, что это было неважно. Важно было то, что я сел на пол, чтобы послушать ее.

Она не двигалась. Я почувствовал, что, возможно, никогда так и не станет важно, что я ей говорю, что она никогда не будет оценивать это и относиться к этому очень серьезно. Что можно позволить себе быть медлительным и неточным, и даже не очень знающим, и при этом тебя не накажут, что она все равно сразу не уйдет, а постоит с тобой минутку.

 

Я спросил Августа о том, как он помнит прошлое.

Была ночь через семь дней после того, как я побывал у него. Они проверяли его несколько раз за вечер, перед тем как погасить свет. У меня ушла неделя на то, чтобы понять их расписание. Оказалось, что оно очень жесткое, Флаккедам и новая инспекторша по очереди приходили раз в час, в начале каждого часа, именно благодаря этой регулярности я и смог обойти их.

Я приходил сразу же после того, как ему давали лекарство в девять часов, теперь у нас было время до 21.30, когда Флаккедам делал обход и гасил свет.

Он лежал на спине и смотрел в потолок.

– Они стали давать мне три нитразепама,- сказал он,- тебе надо поторапливаться, если ты хочешь мне что-то сказать.

Мне нечего было сказать, я просто стоял и смотрел на него, кожа его была похожа на бумагу. В Общине диаконис было отделение, куда принимали брошенных грудных детей, кроме этого, там были дети в кувезе, они были меньше остальных и все же были похожи на стариков. Очень маленькие и все-таки очень старые. Вот на такого ребенка он и был похож.

Два пальца у меня на руке были скреплены пластырем, так сломанный палец меньше болел. Мизинец вообще-то надо было положить в гипс, но тогда бы у них могли возникнуть подозрения. Август делал вид, что не замечает моих пальцев.

Похоже было, что у него температура, я потрогал его лоб, следя при этом за его руками, он был скорее холодным.

– Что бывает, если совсем перестать есть? – спросил он.

– Два дня чувствуешь голод,- ответил я,- потом два дня, когда чувствуешь себе так плохо, будто заболел, потом становится хорошо. Пока ты совсем не потеряешь силы и они не обнаружат это и не начнут кормить тебя насильно.

В школе Нёдебогорд учились и девочки, у некоторых из них была анорексия. Но они надевали по два свитера и прятали на животе подушку, поэтому случалось, что их разоблачали так поздно, что едва удавалось их спасти; об этом я ему ничего не сказал, не было никакого смысла обнадеживать его.

Он начал уставать. Он спросил меня, виделся ли я с Катариной; я сказал, что она попросила меня кое о чем его спросить, и объяснил ему, как, по ее мнению, человек помнит свое прошлое,- а как он помнит свое?

Так же как и мы, сказал он, он тоже помнит линию, ничего особенного тут нет.

Быстрый переход