Потому что этот мир – это ты сама.
Пожилая толстушка в старомодных туфлях заглянула в зал и сразу вышла.
А Оля стояла, не шевелясь.
А перед ней стоял Давид. Огромный, обнаженный, величественный. Застывший в камне и поглядывающий на нее не сверху, нет, а просто с потолка.
И она, такая маленькая, смотрела на него тоже не снизу вверх. А прямо, глаза в глаза. Просто немного задрав голову.
Он возвышался над ней, такой большой, но, удивительное чувство, Оля от этого не казалась себе незначительной. А просто трогательно маленькой. И так приятно было вновь почувствовать себя маленькой. Или – может быть – впервые?
Она стояла и наслаждалась. Не Давидом. Собой.
У него на шее была явственно видна толстая, изогнутая вена. Она делала его настоящим, она делала его человеком. Оля не могла глаз отвести от этой вены, ее хотелось трогать пальцем, чувствовать, как она проваливается под нажимом, пульсирует, трепещет, волнуется.
Она дотронулась до своей шеи, поискала пальцами подобную у себя. Не обнаружила. Посмотрела в глаза Давида с нескрываемым уважением. Это одно и то же, что любовь?
Дедушка говорил, что «любовь – это когда весь мир умещается в одном человеке. Но поверить в это может только ребенок».
Оля всматривалась в лицо Давида. Он ведь стоял совершенно голый. Она пыталась найти в его лице тень стыда или… какой-нибудь неловкости.
Его молодое лицо было безмятежным.
Смогла бы она стоять голой вот так же, с упоительным ощущением собственной правоты?
А что бы вообще она могла делать с этим ощущением? Вчера попробовала поголодать… Оказалось, вранье. Потому что голодать – это не естественно.
Надо не стесняться того, что естественно.
Любить?..
Она мысленно попрощалась с Давидом.
Медленно и гулко прошла по залу.
На квадратном постаменте застыла невысокая, в бесформенной длинной одежде фигура. С тонким лицом, которое могло принадлежать и мужчине, и женщине. И тому, кто чаще зол, и тому, кто чаще добр. Лицо казалось застывшим, но не потому, что оно было каменным.
Оля прочитала табличку: «Жан Барбе. Ангел».
Оля никогда раньше не видела ангелов и теперь удивилась тому, как он выглядел.
Ей всегда казалось, что ангел моложе, веселее и почему-то в коротких шортах.
Он чем-то должен был напоминать ее, восьмилетнюю.
Оля долго смотрела на ангела настоящего.
С ним ей было спокойно. И не потому, что он добрый. А потому, что он все про нее знал. Он указывал на нее пальцем, и Оля точно знала, что это не просто вперед вытянутая рука, а именно палец, указывающий на нее.
Он все про нее знал и все понимал.
И он так ее понимал, что все ее мысли и ее поступки стали казаться ей хорошими и правильными.
И Оля решила, что правильно – это не тогда, когда ты делаешь то, что от тебя ждут другие. Правильно – это когда ты понимаешь, почему это ты делаешь.
А ангел – это совсем не тот, кто делает добрые дела. Ангел – это тот, кому не стыдно рассказать про себя.
Она почти до самого вечера стояла перед его вытянутым пальцем и рассказывала про себя. Все-все-все.
16
Марусина процедура называлась «душ Шарко». Маруся стояла под острыми струйками воды, которые тысячами уколами входили в ее кожу, и их брызги образовывали струящийся каскад, отгораживающий ее тело от внешнего мира. Ее разум и ее сознание.
Прекращение процедуры Маруся восприняла как очередное насилие над личностью.
– Эй, – закричала она, хотя и знала, что это бесполезно, – включите воду! Эй! Эй! Эй!
Вспомнила надзорную палату – одиночество с иголкой в вене. Потянулась к полотенцу.
Когда в 16.20, обзвонив всех своих обычных родственников, девушка с хвостом зашла в палату к Марусе, она сидела на полу, в ворохе конфетных оберток, и, тщательно пережевывая одну из них до состояния плотного мокрого комочка, плевалась этой готовой к употреблению пулей через трубочку-ручку в воображаемую мишень на стене. |