Кино про любовь было. Я не стал смотреть, Ушел. Думал, серьезное покажут. Про мужичье. А это… Решил у себя на Карагинском память людям после себе оставить. Прошлое мое кто с них добрым вспомнит! Так хоть теперь. Покуда имеется у меня время.
Никто, кроме тебя, о моей затее не знает. А я для ребятишек дом делаю. Там, где они обычно летом отдыхают. Но дом необычный. Резной. Со ставнями, с расписной стрехой, с резным крыльцом. И внутри под сказку сделаю. Снаружи все готово. Даже петуха на трубу примостил. А в доме хочу все стены резными рисунками украсить. До лета еще время есть. Думаю, что успею. Если доживу.
А знаешь, может и посмеются они, но я хочу, коль умереть мне здесь придется, чтоб хоть кто-то навещал, остров. И мою могилу. Вот и приучить хочу ребятишек. Хоть этим домом. Взрослые, может и не поймут, может осмеют мою работу. А детям, я знаю, обязательно понравится. Может хоть они, остановившись у моей могилы, когда-нибудь добрым словом помянут. И на том спасибо.
Потому, стараюсь. Привыкнув к острову — полюбят домик. А там глядишь и не останется остров сиротою. Найдется и хозяин. Останется. Может, ему здесь будет светло.
Слышал я, что здесь хотят что-то искать, геологов пришлют. Не знаю, приедут ли они. Мне б все отрадней было бы с голосами человеческими.
Ну да ладно об этом. Какая тебе разница, как я живу. Ты ведь обо мне никогда хорошо не подумаешь и не вспомнишь. Тяжелым было наше знакомство. А память о себе ты оставил во мне светлую. Это я тебе по совести скажу. Жаль, что встретиться больше никогда не доведется. Я не ездок нынче. Никуда. И в Ереван — тем более. Ездят туда — где ждут. Где память по себе оставил добрую. Какой бы ни бил Скальп, я был неправ. Все ж, не человеку решать судьбу себе подобного.
Прости, что я дал тебе забот тогда, что измотал и обижал частенько. За все с лихвою воздала мне моя судьба. За каждую обиду, какою награждал людей, она мне сторицею вернула. С насмешкой…
Не веришь? А ты поверь. Не раз я подыхал от болезней здесь. Один. На весь остров. По несколько дней не евши. Глаз от боли сомкнуть не мог. Ни руки, ни ноги не шевелились. А стояла зима. Холод. Я примерзал к кровати. Лицом и спиной. Я кричал. Но кто мог прийти? Моя старость и смерть! Кто ж более?
Конечно, я мог уехать отсюда. К людям. Навсегда. Никто ж меня силой здесь не держит. Ведь я свободен. Никто не держит, кроме собственной совести своей. Я болен и стар. Но я делал больными других. Хотя бы Вовку! Я несчастен? А счастлив ли Бенька и его семья? Да только ли они? Я сам себя наказал. И сам себя заставляю терпеть. Ведь там не легче было. Я не могу жить среди людей. Я не могу просить у них помощи и пользоваться ею. Потому, что был виноват. И эту вину свою я не сотру даже собственной смертью. Ведь живы те, кто не рад жизни из- за меня! А это горе — горше и больше моего.
Нет! У меня нет теперь врагов. Я сам себе враг. И друзей нет. Я не могу их заводить. И сам себе никогда не стану другом. Я — убийца собственной жизни. Я сам себя убил, сам вырвал у себя все, что было человеческим. А потом я не вернусь к людям. Не имею на это прав! Простившие меня в который раз, они не знают, как прощенный сумеет наказать самого себя. А жалости я не хочу. Я сам себя не жалел. И об одном молю свою судьбу проклятую, чтоб хоть чьи-то, чужие, уже не узнанные мною руки похоронили меня рядом с Николаем. Я хотел бы жить, как прожил он, да не довелось. Пусть бы на нашем погосте я был бы и в могиле сторожем его могилы, его памяти.
Прости, Яровой, ну что это я тут несу. Ты, наверное, подумаешь, что я с ума спятил от одиночества. Но я же на свободе! И в окно ко мне, как моя недалекая смерть, смотрится злая ночь. Она скулит пургой, крадется к сердцу.
Если я умру, пусть мои деньги отдадут Вовке, как мое первое и последнее в жизни — прости…»
Прошло еще время. И Яровому пришло письмо от Беника. |