Изменить размер шрифта - +

— Кто здесь? — спросил Гаврилов, пугаясь собственного голоса, прозвучавшего неестественно громко на пустой, промороженной лестнице.

— Петруша, ты? — отозвались снизу голосом Василия Ивановича. — Я тут сижу перекуриваю. Коли одет, валяй ко мне, подсобишь.

Гаврилов, ежась от холода, спустился на тринадцать ступеней вниз, наткнулся на протянутую руку. Василий Иванович притянул его к себе, усадил. Гаврилов почувствовал, что сидит на досках.

— Дрова, дядя Вась? — спросил он радостно.

— Дровишки, Петруша, дровишки. Сегодня мне премию такую на заводе отвалили. Полдня вез…

— А мы с мамой уж беспокоились… И Валентина Петровна говорит: «Куда-то запропастился наш Василий Иванович!»

— Что дяде Васе сделается? Мне, Петруша, помирать нельзя. Без меня завод остановится, солдату спина откроется… — Василий Иванович обнял Гаврилова, притиснул совсем легонько. — А если и не приду на неделе — значит, в ночную оставался. Или просто в цеху заночевал… У нас теперь там и кровати есть. И белье белое. Только я все ходить норовлю. Привычней все-таки. А то с порядку собьешься, и все кувырком пойдет.

Они посидели еще несколько минут молча, а потом взялись за санки. Тяжесть была неимоверной. «Может, дрова мокрые?» — подумал Гаврилов и потрогал рукой. Но доски были сухие, тонкие. От разбитых ящиков, наверное. Гаврилов грудью налегал на доски сзади, а Василий Иванович, кряхтя, тянул за веревку. Щелк, щелк! — стукали сани стальными полозьями о каменные ступени. Всего тринадцать ступеней, а у Гаврилова мелкой-мелкой дрожью дрожали руки; и когда натянутая веревка ослабевала, он вместе с санками сползал вниз. Но Василий Иванович снова натягивал веревку, и они продвигались еще на ступеньку, потом еще, пока наконец не остановились на площадке перед дверью в квартиру.

В кухне, слабо освещенной зыбким пламенем свечи, мать Гаврилова тихо говорила что-то закутанной в облез- дую беличью шубу Валентине Петровне. Увидев дрова, улыбнулась слабо, сказала:

— Ух, Иваныч разбогател…

Валентина Петровна как-то горестно поджала губы и вздохнула.

— Ну, я пойду, Паня. Чужому счастью-то что завидовать… — И пошла было, но Василий Иванович бросил хмуро:

— Чужое, свое… Зови лучше соседей. Стал бы я за себя корячиться, через весь город тащить. На заводе переспал бы, да и ладно.

Валентина Петровна всхлипнула и ушла молча.

Василий Иванович кивнул на маленькую скамеечку, что стояла под счетчиком:

— Подай, Петруша.

Гаврилов принес скамеечку, поставил ее около Василия Ивановича, и тот сел на нее тяжело, стащил с головы запорошенную снегом шапку, снял рукавицы.

Гаврилов даже охнул от изумления. Его голова, которую он привык видеть всегда голой и блестящей, вся заросла густыми темными волосами. Ни единой сединки. От этого лицо у Василия Ивановича показалось Гаврилову еще больше осунувшимся. Но молодым.

— Удивляйся, удивляйся, — проворчал Василий Иванович, перехватив удивленный взгляд Гаврилова. — Бритву-то дома забыл, не идти же ради нее такую дорогу. А приятель предлагал свою — да разве это бритва… От моих волос на ней зазубрины…

— Ну что, Парасковья, погреемся мал мала? — весело сказал он матери Гаврилова и стал дуть на окоченевшие пальцы. Потом он развязал узел обледеневшей веревки, которой были связаны покрытые изморозью доски, и сказал Гаврилову:

— Давай, Петруша, на пять кучек раскладывай. Все, что помельче, — в одну. И щепки туда же. Это бабке Анастасье. Чтоб ей не надрываться, не колоть…

— Это почему же на пять? — сурово спросила мать.

Василий Иванович вздохнул, но промолчал.

Быстрый переход