Они воспринимали как прекрасное чудо то, что их терпят, трепетали, как бы не огрубить братскую грезу, и деликатно устранялись, когда опасались быть в тягость.
Элизабет все время забывала о своих автомобилях. Шофер напоминал ей. В один из вечеров, когда она вывезла на прогулку Жерара и Агату, Поль, оставшись один в плену своего положения, сделал открытие: он влюблен.
Он вглядывался до головокружения в лжепортрет Агаты, как вдруг это открытие поразило его столбняком. Оно било в глаза. Он был сейчас похож на человека, который разобрал буквы, составляющие монограмму, и уже не может увидеть бессмысленных линий, сплетением которых они сперва казались.
Ширмы, словно уборная актрисы, были увешаны журнальными вырезками с улицы Монмартр. Подобно болотам Китая, где лотосы на заре раскрываются со звуком одного огромного поцелуя, они развернули все вдруг свои лица убийц и кинозвезд. Перед Полем вставал его тип, множась в зеркалах. Он начинался Даржелосом, подтверждался во всякой девушке, выбранной в сумерках, сливал в единый аккорд лица на легких перегородках и достигал окончательной чистоты в Агате. Сколько приготовлений, набросков, поправок, предваряющих любовь! Ему, считавшему себя жертвой совпадения — сходства между молодой девушкой и школьником — открылось, сколько раз судьба проверяет свое оружие, как неспешно она прицеливается, пока не найдет сердце.
И тайное пристрастие Поля — его тяга к определенному типу — не играло здесь никакой роли, ибо судьба из тысяч девушек сделала подругой Элизабет именно Агату. Значит, если доискиваться первопричины, надо вернуться к самоубийству посредством газа.
Поль восхищенно дивился этому стечению обстоятельств и, без сомнения, не замкнись его вспышка ясновидения на любви, изумление его было бы безгранично. Он разглядел бы тогда, как работает судьба, подражая кропотливому снованию рук кружевницы, держа нас, как та — подушечку на коленях, и вкалывая булавку за булавкой.
Из этой комнаты, мало способствующей самодисциплине и обретению душевного равновесия, Поль созерцал в мечтах свою любовь и сперва вовсе не включал в это Агату в каком бы то ни было земном смысле. Восторг был сам по себе. Вдруг он увидел в зеркале свое лицо, освобожденное от напряжения, и устыдился угрюмой маски, в которую оно было прежде сведено его глупостью. Он-то хотел воздать болью за боль. А его боль оборачивалась благом. Он воздаст добром за добро, и как можно скорее. А сумеет ли? Он любит; это еще не значит, что ему отвечают или ответят взаимностью.
Бесконечно далекий от мысли, что может внушать почтение, он в самом почтении Агаты готов был видеть проявление антипатии. Мука, вызванная этим предположением, не имела уже ничего общего с глухой мукой, которую он приписывая уязвленной гордости. Она захлестывала его, дергала, требовала ответа. В ней не было ничего от неподвижности: надо было действовать, решать, как надлежит поступить. Заговорить он никогда бы не осмелился. К тому же если говорить, то гае? Каноны обшей религии, ее схизмы чрезвычайно затрудняли какую бы то ни было интригу, а их беспорядочный образ жизни настолько не терпел специально подготовленных слов, произнесенных в специально выбранный момент, что существовал немалый риск не быть принятым всерьез.
Он решил написать. Упал первый камень, и по спокойной глади побежали круги; следующий вызовет другие последствия, предугадать которые он не может, но переложит решение на них. Его письмо (с пневматической почтой) ста нет добычей случая. Оно попадет или в общий круг, или в руки одной Агаты — от этого и будет зависеть его действие.
Он скроет свое смятение, до завтра будет притворяться, что дуется, чем и воспользуется, чтоб написать письмо и никому не показываться с раскрасневшимся лицом.
Эта тактика притупила внимание Элизабет и обескуражила бедняжку Агату. Она вообразила, что Поль что-то против нее имеет и решил ее избегать. На следующий день она сказалась больной, осталась в постели и обедала у себя в комнате. |