Сколько раз тебе пришлось так звонить за всю твою жизнь, про которую я ничего не знаю (я знаю только, как эта жизнь закончилась) и уже никогда не узнаю. Но я буду помнить тебя, буду пытаться проникнуть за черную изнанку времени».
Я отогнал неприятные мысли. До этой минуты я старался не смотреть на себя в зеркало, но сейчас увидел себя в полный рост. У меня были сонные пустые глаза (глаза пощипывало, и я потер их руками), в которых застыли непонимание и растерянность. Я был все тот же, внешне я не изменился (в отличие от Марты), на мне даже был пиджак, и во мне легко было узнать того человека, который пришел в этот дом на ужин несколько часов назад – так недавно и так давно. Нужно было уходить как можно скорее, но я вдруг почувствовал, что не могу пошевелиться, словно тело мое опутала паутина. Я стоял в оцепенении: я должен был сделать что-то еще, но мой воспаленный мозг никак не мог вспомнить что. Я был без ботинок, а в таком виде нельзя действовать, нельзя принимать никаких решений. Я надел ботинки и, ставя ноги попеременно на край кровати, завязал шнурки. Я посмотрел вокруг, ни на чем не останавливая взгляда, и, прежде чем выйти, вынул из автоответчика крошечную кассету и положил ее в карман пиджака. Наверное, я руководствовался двумя соображениями (впрочем, ВОЗМ-. жно, я объяснил себе это потом, а тогда взял кассету машинально): Деан ни в чем не должен быть уверен, потому что нет ничего страшнее абсолютной уверенности (и к ней никого нельзя принуждать), всегда должно быть место для сомнения, и если уж Деан будет кого-то подозревать, то лучше пусть он полагает, что мужчина, ужинавший сегодня с Мартой, был тот человек с командным голосом, а не я (если же он найдет и прослушает пленку, тот человек будет вне подозрений). Первое из этих соображений было проявлением гуманности (хотя и не совсем искренним), а второе – проявлением осторожности (хотя, подумал я, обо мне едва ли кто знает)· А потом (и это я тоже сделал машинально, без какой бы то ни было торжественности, мой поступок был непреднамеренным и лишенным всякого смысла) я поцеловал Марту в лоб – очень быстро, едва коснувшись губами. Я вышел из спальни, не выключив телевизор, оставив Фреда Макмюррея и Барбару Стенвик еще на какое-то время (пока не кончится фильм) единственными свидетелями (немыми, но с говорившими за них титрами) обоих состояний Марты Тельес – ее жизни и ее смерти – и перехода из одного состояния в другое. Свет я тоже не выключил: я уже не мог думать о том, что будет лучше для меня, для нее, для Деана или для малыша, у меня больше не было сил, я оставил все как было. На этот раз я шел по коридору в ботинках, нимало не беспокоясь: ребенка сейчас вряд ли что могло разбудить. Я вошел в гостиную, взял бутылку и бокалы, отнес их на кухню, увидел там фартук, который Марта надевала, когда жарила мясо, вымыл бокалы, поставил их на решетку донышками кверху, чтобы стекла вода и они высохли, вылил в раковину остатки вина из бутылки (там почти ничего уже не было – мы пили, чтобы хотеть и стремиться) – «Chateau Malartic» (я в винах не разбираюсь) – и выбросил бутылку в мусорное ведро, туда, где уже лежала упаковка от мороженого, картофельные очистки, разорванные листы бумаги, кусочек ваты со следами крови, жир от ирландского мяса, которое мы ели и которое мне понравилось, – мусор, брошенный сюда совсем недавно, брошенный тогда еще живой, а теперь мертвой рукой. Сейчас этот жир и эта рука были одинаково не нужны и одинаково мертвы. «Мое пальто, шарф и перчатки, – подумал я. – Куда Марта их положила, когда я вошел?» Рядом с входной дверью был встроенный шкаф. Я открыл его, и в нем загорелась лампочка (тот же принцип, что в холодильнике). Там они и были: голубой шарф, аккуратно сложенный, висел на левом плече темно-синего пальто с поднятым (как я всегда ношу) воротником, черные перчатки высовываются из левого кармана (совсем чуть-чуть – так, чтобы их сразу можно было увидеть и чтобы они не выпали). |