Она не сияла улыбкой, и сердце ее не смягчилось, но глаза ее были прикрыты, а губы слегка раскрылись, и в воздухе — том, тогда, как в бездне моих воспоминаний сегодня, — плыло легкое облачко ее теплого и душистого дыхания.
— Тебе не тяжело, Авраам? — спросила она.
Только сейчас, когда она в третий раз произнесла «Авраам», я заметил, что она уже произнесла его и раз, и другой. Ее губы выговаривали это имя мягко и сладко, словно растворяя каменную твердость «р» и пыльную скуку тянущегося «а-а» в нежной влажности «в» и «м».
— Ему совсем не тяжело, — сказал я. — Он может делать так целый час.
Дядя Авраам улыбнулся.
— Даже два часа. — Он поднял Рыжую Тетю еще выше в воздух, почти над своей головой, и сказал: — Мне доводилось поднимать и более тяжелые камни. Даже четыре часа. Спой нам, Рафаэль, — попросил он.
И я запел, во весь голос:
И дядя Авраам присоединился ко мне и проскрипел две последние строчки:
И он поднял ее, и опустил, и поднял, и опять опустил, и наклонил вперед, так что она снова встала на ноги, расслабившись и выпрямившись одновременно, как умеют только женщины-гладиолусы, и тогда он повернул ее так, что она оказалась лицом к нему — его большая, присыпанная каменной пылью голова совсем близко к голубизне, что затеняла белизну ее тела.
— Даже целый день, — сказал он. — Даже неделю, даже всю жизнь.
— И никто из вас не знает последних строк? — спросила Рыжая Тетя.
Большие слезинки покатились по изваянным склонам ее щек, подчиняясь, подобно ее коленям, влечению тяжести, и я не мог удержаться, чтобы не загадать, какая из них первой соскользнет и капнет на землю. Но она, видимо, не была настроена играть в капли, потому что решительно смахнула слезы со щек, передумала, встала, подошла к харуву и остановилась под ним, слегка опираясь о стенку каменного ящика, а Авраам уронил руки, которые сейчас, когда с них сняли ее тяжесть, внезапно утратили всю свою силу, и больше не сказал ей ни слова.
— Теперь ты видишь, Рафи, что я делаю?
Рыжая Тетя подошла к каменному столу, подняла канистру, плеснула себе на руки немного воды, сполоснула лицо и пошла к воротам, а я, и мужчина, и ребенок одновременно, то бишь беспамятный и непонятливый во всех мыслимых отношениях, провожал ее взглядом всё то время, что она открывала ворота, и выходила, и закрывала их, и исчезала за ними.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
НАД БЕТОННЫМ БАССЕЙНОМ
Над бетонным бассейном качается длинный прямой шест, установленный на поплавке, и по его высоте можно узнать, сколько воды осталось в бассейне. Будь у меня такой шест с поплавком, вы, мои женщины, смогли бы посмотреть на меня и узнать. Будь у вас такие шесты с поплавками, я тоже мог бы понять. Когда я покинул Большую Женщину, ее дом и ее город, и отправился работать в пустыню, это место с бетонным бассейном показалось мне знакомым. Но лишь несколько недель спустя, когда полная луна вздохнула над холмом и, как тогда, высветила покатый склон, я опознал его окончательно. Ну конечно, — много лет назад, так много лет назад, именно на этом склоне мы, начинающие армейские разведчики, разбили наш маленький лагерь.
Если не считать единственной летней школьной вылазки, о которой я давно позабыл, то было мое первое знакомство с пустыней. Мы спустились тогда в Негев для упражнений по ориентировке: два тощих сержанта-сверхсрочника, веснушчатые отродья сатаны, на двух подпрыгивающих разбитых машинах, приплясывающая позади платформа со снаряжением и боеприпасами, цистерна с водой, оставляющая за собой пунктирный след капель, и мы — группа измочаленных солдат, упакованных в свои спальники, как перемолотые трупы в мешки. |