Каждое здание со своими обитателями. Каждое со своими воплями. Каждое со своими заборами, запорами и засовами.
Словно в тени их стен, рос и строился новый район, и вскоре его серые блоки заполнились жизнью, и запахами, и гомоном людей. Маленькие, тупоносые, покрытые брезентом грузовички начали взбираться по нашей грунтовке. Раньше они, бывало, везли солдат на поля сражений, а теперь выгружали то стол со стулом, то кровать с лампой, то младенца с родителями. Молодежь вернулась с войны и по обычаю вернувшихся с войны торопилась обзавестись семьей, въехать в новую квартиру и заполнить ее мебелью и детьми.
Напомнить тебе? По их следам появился продавец сладостей с багровостью своих засахаренных яблок и липкостью петушков, и старьевщик со своей повозкой, и продавец льда со своим фургоном, и продавец керосина со своей цистерной, и продавец газировки со своим передвижным ларьком, и каждый из них запечатлевал во мне свои очертания, и звук своего колокольчика, и громкий крик, возвещавший название его товара. Но через несколько месяцев после смерти Отца, когда Мать вдруг закрыла книгу, которую читала, объявила: «Я хочу газировки!» — и вышла наконец из комнаты, в которой закрылась (той, что служила Отцу кабинетом, а после его смерти превратилась в «комнату-со-светом»), она впервые за долгое время засмеялась, увидев, что повозки, ларьки и фургоны всех этих уличных торговцев тащит один и тот же замученный мул, и сказала, что все они на самом деле — один и тот же человек.
«Смотри, Рафаэль, ну совершенно один и тот же», — и показала мне, как один раз человек этот рядится в старого ашкеназа, выпевающего: «Сифоны! Сифоны! Сифоны!», в другой раз становится жирным иракцем, орущим: «Керосин! Керосин! Керосин!», а порой превращается в тощего араба, который яростно торгуется на поразительно беглом идише, или вдруг становится молодым, могучим орпали, что швыряет тяжелые блоки льда, словно мешки с перьями, громко выкрикивает: «Лёт! Лёт! Лёт!» — и вращает в руках страшный стальной лом, от которого во все стороны разлетаются сверкающие осколки, на радость детишкам — словить на лету, сунуть торопливо в рот и пососать, пока не растает.
А еще, раз в две недели, в квартале появлялся точильщик ножей Дзын-Дзын-Дзын — яснолобый красавец венгр, который гладил нашу Черную Тетю взглядом и улыбался ей так, что ее угольные глаза становились темно-синими и жаркими, как примус под вываркой, в которой грели воду для стирки.
— Хоть он и венгр, — выстреливала она изо рта очередную косточку, — а глаза у него ужасно красивые. И пальцы тоже.
— Самые обыкновенные пальцы, — презрительно сказала Рыжая Тетя. — Как у любого простолюдина.
— А глаза у него, как у цыгана, — сказала Бабушка. — Вот увидишь, он уворует все твои деньги, разобьет твое сердце, надует тебе пузо и бросит.
— Тоже мне новости, — сказала Мать. — Ты видела хоть одного мужчину, который не надул бы ей пузо и не бросил в конце концов?
— Не беспокойтесь обо мне, — смеялась Черная Тетя. — Это не они, это я цыганка, это я их всех надуваю, и это я их всех в конце концов бросаю.
Дзын-Дзын-Дзын был прозван Дзын-Дзын-Дзыном, потому что трижды приговаривал «дзын» перед тем, как начинал точить каждый очередной нож. Он приходил, толкая перед собой маленькую, узкую деревянную тележку с тремя велосипедными колесами, и возле нашего блока останавливался, подпирал эту повозку парой деревянных ножек, которые поднимали ее переднее колесо над землей, а затем надевал на это колесо ремень передачи, давил ногой на педаль и крутил точильный камень, бросая в сторону Черной Тети жаркие взгляды и искры.
Бабушка говорила: «Этот венгерский мошенник берет за свои ножи уйму денег», — потом плевала на свой старый точильный камень и острила наши кухонные ножи сама. |